Романтики поспешили со своими самоубийствами. Невротик — это современный романтик, отказавшийся умирать из-за того, что его иллюзии и фантазии мешают ему жить. Он вступает с жизнью в борьбу. Когда-то мы восхищались теми, кто отказывался от компромисса и кончал с собой. Так мы еще придем к восхищению теми, кто борется против врагов жизни.
И вдруг вопрос:
— Что вы почувствовали, когда я попросил оставить мне ваш дневник?
— Прежде всего я испугалась: что вы подумаете о моих размышлениях, как бы получше выглядеть перед вами. А потом — чисто женский восторг, как у всякой женщины, когда у нее кто-нибудь просит отдать все, что ей принадлежит, всю себя. Вы потребовали все сразу, одним махом. Я испытала душевный подъем от того, что распознала власть, хозяина. Разве это не та сильная рука, которую я искала? Ведь я пришла к вам оттого, что ощущала себя потерянной, мятущейся, страдающей. И вы увидели в дневнике разгадку, ключ. Я всегда неукоснительно держалась за этот островок, на котором могла анализировать аналитика. До конца я никогда не покорялась. Ведь даже Генри, человек с опытом, в котором я искала своего вожатого, лидера, очень быстро превратился в моего ребенка или в художника, заботу о котором мне пришлось взять на себя. Где уж ему вести меня по жизни!
— Дневник — ваш последний оплот в преодолении психоанализа, в борьбе с ним. Он, как островок безопасности, на котором вам надо оставаться в часы пик. Но уж если я собрался помогать вам, не нужен вам островок, откуда вы исследуете анализ, чтобы держать его под контролем. Мне ваш анализ не нужен. Вы меня поняли?
Я поняла, что выбрала мудрого и решительного руководителя.
— А вы уже приготовились пожить несколько недель в одиночестве? Я не смогу помогать вам, если вы не отойдете от своего старого окружения, чтобы, уже успокоившись, вернуться к ним снова. Там на вас слишком многое давит.
Эта задачка была потруднее, чем расставание с дневником. Глаза Ранка сияли, голос звучал так убедительно и уверенно, что я пообещала постараться.
Так я лишилась своего опиума. Теперь вечерами я расхаживала взад и вперед по своей спальне вместо того, чтобы привычно приниматься за дневник [147].
Я выбрала хорошо известную гостиницу поблизости от жилья Ранка [148], казавшуюся очень располагающей — мне предоставили студию, как они это называли, кухоньку с ванной, комнату и спальню, весьма смахивающую на гостиную или столовую. Все было в кремовых и оранжевых тонах и смотрелось очень модерново. Оказалось, что это весьма популярный отель для союзов, заключенных на время, пристойных содержанок, любовников на уик-энд, желающих иметь иллюзию домашнего очага. По ситуации мой выбор был абсолютно верен, но мой батюшка был шокирован — ему, очевидно, обстановка этой обители была вполне привычной.
Все это я пишу ретроспективно, по наброскам и отрывочным записям. Некий мемуар.
Доктор Ранк любил временами рассказывать о вечерах в венских кофейнях, где он с другими юными авторами горячо и бесконечно рассуждал о Фрейде, о мотивах человеческого поведения и прочем. Там, в кофейне, они разбирали драмы Брукнера. Ранку хотелось писать для театра. Но поскольку друзья потешались над его расхождениями во взглядах с Фрейдом, он стал писать о своих идеях, хотя тогда был уверен, что Фрейд о них не захочет слышать.
Я чувствую теперь, что в записную книжку хорошо ложатся записи о человеческой, столь стремительно испаряющейся сущности, материал, не годящийся для романов, то, что видит во мне женский взгляд, а не то, с чем обязан бороться художник. Просто записи в блокноте без навязчивой мании связного изложения.
Сюда я никогда не запишу ничего из того, что может подойти для «Дома инцеста» или «Зимы притворств». Записной книжке я всего своего не отдам. Не того ли хочет доктор Ранк, выманивая меня из интимности дневников в художественную прозу?
И все же нет другой книги, куда я смогла бы поместить портрет доктора Отто Ранка. Он преследует меня, мешает работать над настоящей прозой. Этот портрет должен быть написан.
Задний план: сияющая золотым тиснением и многоцветием переплетов стена книг, многие в коже и на многих языках. На таком фоне я вижу его. Впечатление живости, обостренного интереса, неугомонного любопытства. Полная противоположность педантичному автоматизму, готовым формулам, культу систематизации. От него веет жаром, словно его приводят в величайшее возбуждение предстоящие исследования и авантюры. Он им явно радуется.
И не удивительно, что это он разработал то, что сам зовет динамическим анализом, быстрым, похожим на эмоционально-шоковую терапию. Прямой, кратчайший и вызывающий по отношению к старым методам путь. Его радостная энергия тотчас же приводит к ослаблению боли, развязывает запутанный невротический узел, связывающий все человеческие возможности в порочный круг конфликта, паралича, еще более резкого конфликта, чувства вины, искупления, наказания и еще большей вины. И мне незамедлительно стало легче дышать, просторнее жить, я испытала радостное чувство открытия и догадок. Всеохватность его интеллекта. Великолепные способности и сила мускулов. Стремительно меняющаяся окраска настроений, быстрота ритма, обусловленная его тонкой интуицией.
Я полагаюсь на него.
Мы с ним далеки от банальностей и клише ортодоксального психоанализа.
Я ощущаю ум, проницательность которому дают чувства.
Я рассказываю ему все. Он ни в коем случае не отделяет меня от моей работы. Он постигает меня благодаря ей.
И ему понятно значение дневника. Играя так много ролей: послушной дочери, любящей сестры, любовницы, покровительницы, вновь обретенной иллюзии для моего отца, необходимого на все случаи жизни друга для Генри, я должна была отыскать место для правды, для диалога без малейшей фальши.
Люди, ждущие от меня правды, убеждают меня, сами того не сознавая, что им нужна вовсе не правда, а иллюзия, с которой легче живется. Я убеждена, что людям нужен вымысел. Отец мой должен был поверить, что после нашего вторичного взаимного открытия мы порвем все прежние связи и целиком посвятим себя друг другу. Когда после летней передышки он возвратился в Париж и возобновил свою светскую жизнь, он сразу же попытался втянуть в нее и меня. Он хотел, чтобы я одевалась согласно светским традициям, сдержанно, у лучших couturiers, как это делала Марука… безукоризненно сшитый английский костюм по утрам, ухоженные, заботливо подстриженные волосы, каждый волосок на своем месте… и вот в таком виде являться в его дом, где жизнь шла такая же, как у Жанны, — светски притворная, деланная жизнь снобов. Полная противоположность этому моя артистическая жизнь. Моим друзьям художникам нравилась неряшливость, и они не стеснялись своей нищеты. Им было все равно, как я одета, как причесана, их не шокировала бы и моя неглаженая юбка. Где-то среди них находится Анаис, живущая свободно, и не имеет значения, что она вовсе не бедна, а скорее наоборот.
Ранк немедленно нащупал жизненно важную точку — связь между дневником и моим отцом. Его всегда интересовала проблема двойника. Об этом он написал книгу. Дон Жуан и его слуга. Дон Кихот и Санчо Панса. (Добавлю от себя: Генри и клоун Фред.) Нужда в двойнике.
— Разве это не нарциссическая фантазия, ведь двойник как бы твой близнец? — спросила я.
— Не всегда. Двойник или Тень часто представляет собой ту жизнь, какую бы ты не хотел прожить, он твой близнец в смысле олицетворения твоего тайного «я», то, от чего ты отрекся. Почему бесплодному мечтателю Дон Кихоту не присоединить к себе добродушного, стоящего обеими ногами на земле Санчо Пансу? И если Дон Жуан любит отражаться в очах обожающих его женщин, отчего бы ему не обзавестись тенью, лакейски исполнительной и ученически преданной?
Так что вы верно почувствовали, что ваш отец старается подчеркнуть и усилить черты сходства между вами так, чтобы вы стали двойниками и он мог бы любить в вас свою женственную суть, а вы в нем любили бы свое мужское «я». Разве вы не рассказывали мне, что он собирался превзойти Дон Жуана по числу соблазненных женщин? Стало быть, ваш двойник заботился о вас, в то время как в вас будут влюбляться мужчины, он хотел бы тоже быть любимым, так что вы могли бы стать превосходным Андрогином [149].