Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Надо было застать его в момент отъезда, когда становилось ясно, что в путь его гонит душевная рана: спешка, тревога во взгляде говорили о том, как тоскуют его замолкнувшие руки по смычку и струнам, что смычок вонзился ему в душу, словно заноза в кожу.

Пока он не начинал говорить, его можно было принять за ласковое животное, чувствительное, кроткое; пока он молчал, его болезнь была нераспознаваема. Он казался беззащитным, готовым уплыть неведомо куда — кораблем, сорванным с якоря.

И только тогда, когда он начинал говорить, становилось понятно, какими цепями опутала его эта одержимость. Каждый шаг был труден и сопровождался мучительным вздохом. И лишь немного спустя он успокаивался.

Конечно, он надеялся, что нечто замечательное все-таки случится в его жизни. Но прежде он должен был схватить это чудо своими крестьянскими лапами, руками человека, желающего для пущей уверенности воочию ощутить то, что ему привиделось. Все, что происходило с ним, следовало разъять на части, подвергнуть анализу, истолковать. Словно он чувствовал во всем, что предлагалось ему, некую дьявольскую подмену, будто он знал, что желанное вовсе не заключено в тех сокровищах, которыми он может овладеть.

Всеми своими метаниями с места на место, внезапными побегами, выцеживанием самой сути, поисками оживших легенд (каждую женщину он превращал в мираж) он так и не достиг свободы, не утолил свою яростную страсть — ему досталось только страдание, глубочайшая мука. Создавая вокруг себя атмосферу мечты, снов, он разными фокусами превращал все в мираж, а потом сетовал, что ему недостает тепла и человечности. Чем дальше он убегал от всего уродливого, грязного, животного, от болезней, на которые он старался не обращать внимания, от нищеты, которой он пренебрегал, от всего телесного, что он презирал, от человеческих привязанностей, которым он не хотел хранить верность, от помощи и покровительства, которые он считал ниже своего достоинства, — тем сильнее было его страдание.

Фантазия не давала ему удовлетворения.

Он был одинок.

И вот он полюбил Незнакомку — женщину, утонувшую когда-то в Сене. Она была настолько красива, что в морге поспешили снять с нее гипсовую маску. И эта маска его поразила. Этой женщиной он восхищался безмерно, и ее очарование не могло разрушиться, как это случалось с другими женщинами. Ее безмолвие позволяло его любви говорить в полный голос. Только смерть может довести любовь до такого абсолюта. Один из любовников должен быть мертв, чтобы любовь была бесконечной, цвела чудесным недостижимым цветком. Только в смерти не грозят измены и утраты. Вот так любовь Жана к Незнакомке, утонувшей в Сене, не знала границ. У этой деспотической духовной любви не могло быть соперников.

Мы с ним замыкались в мире его фантазий среди предметов, отобранных им во всех уголках мира. И сначала мое чувство удовлетворения, обволакивающее, расслабляющее, растворяющее меня, было подобно действию наркотика. Жан говорил, и одновременно слышались удары китайского гонга, вызывая в памяти пустыни Тибета и религиозные церемонии тамошних лам. По крышке пианино плыла маленькая лодка, и четыре деревянные фигурки в ней четко прорисовывались в свете лампы. На стенах торчали оленьи рога, несущие на себе словно пронзенные клинком эротические книжонки. Два охотничьих ножа были скрещены над нашими головами. Неведомые подводные растения расцветали в самых неожиданных местах. На зеркалах распластались приклеенные морские звезды, а скелетики листьев прилипли к окну. Стекла в нем были раскрашены так, что увидеть сквозь них внешний мир было невозможно, и взгляд поневоле снова возвращался к созерцанию интерьера, погружался вглубь.

— Когда я приехал в Лапландию, — говорил Жан, поглаживая черенок пустой опиумной трубки, — то увидел, что это — страна молчания. Люди собирались вместе, садились в кружок, курили, улыбались и делали все это молча. Они не разговаривали. У северного оленя нет голоса, чтобы он мог пожаловаться или закричать. Я всюду пытался разгадать секрет общения лапландцев друг с другом, тайну их речи. И понял: за них говорят деревья. У растущих там деревьев вывернутые, как после пыток, суставы, тощие ножонки и лица тотемных столбов. Деревья и говорят, и жалуются, и вздыхают, и умоляюще вскидывают руки, обращаясь к этому молчанию.

Аромат духов и эссенций плыл по комнате. Мы сидели перед огнем на крошечных детских стульчиках, привезенных из Греции. По-прежнему поглаживая трубку, Жан сказал:

— Как ты думаешь, найдем ли мы когда-нибудь в любви двойника?

— Встретить двойника, того, кто на тебя похож во всем, — сказала я, — это проклятие для любви. Любовь рождается из различий, противоречий, отчужденности, из борьбы, преодолевающей эту отчужденность. А если оба превыше всего ставят мечту, грезы, очень скоро они оба пропадут. Один из них должен стоять на земле и удерживать другого. Это трудно, но именно эта боль и есть то, чем наша любовь должна быть для других.

— Ты знаешь, как я живу: меня уносят разные потоки, то один, то другой. Иногда я боюсь, что меня вынесет в никуда. Но когда я люблю по-настоящему — сколько в этом тревоги, сколько сомнений! Но сомнения не от любви, сомнения твои — от реальности жизни. Ты живешь миражами и стремишься к перевоплощению через свою любовь. Но твоя способность к метаморфозам может унести тебя так далеко, что в итоге ты найдешь в любви и тепло, и уверенность в своем собственном существовании. Ты слишком легко плаваешь, ты слишком легко обрываешь нити. А когда ты хотя бы на минуту попадаешь в зависимость от своей любви, это тебя мучит. Но когда-нибудь тебе придется примириться с телесным, с реальностью, с тем, что ты — существо зависимое. Тебе придется войти в тюрьму, которая называется «жизнь человека», и смириться со страданиями.

При слове «страдания» к нему вернулся его образ готового вот-вот взлететь и отбыть в далекие края путешественника. Глаза его замерли где-то на Северном полюсе. Потом он перевел взгляд и остановил его на мне, понимая, что от меня не приходится ждать никакого удара.

— Ты не можешь обрисовать меня как следует, — сказал он, — потому что ты сама как радуга, цвета твои живут недолго. Ты и появляешься только в подходящей для тебя атмосфере. И такая легкая идешь по водам, и другие видят, как ты идешь, и хотят за тобой следом, но пойдут и утонут. А еще ты — зеркало, и в этом зеркале люди видят себя настоящими, высвободившими свое «я». Возьми меня — я и сам чувствую себя свободным, когда гляжу на тебя. Ты великолепное, без всяких трещин, зеркало, в котором можно увидеть свою собственную сущность. Будущее естество. Но вот не слишком ли поздно я найду себя? Ты знаешь, мне кажется, что все другие люди сшиты как-то нормально, свободным кроем, так, что между стежками достаточно пространства и можно дышать. А меня всего запеленали туго-натуго, и я уже задыхаюсь.

— Но здесь легко дышится.

— Да, потому что, когда бродишь по закоулкам мечты, невозможно увидеть человеческие печали.

Жан стоял теперь перед раскрашенным окном, которое при этом еще и нельзя было открыть на улицу.

— Это — тюремное окно, а я — заключенный, — сказал он. — Так и буду стоять перед решеткой, возле этого вечного окна, из которого нельзя выглянуть, и рваться отсюда в воображаемую страну, где полно света, где нет никаких стен и границ ее не видать. И ты — заключенная, только другого сорта. Ты — за решеткой своей любви и сострадания. А когда двери откроются и ты окажешься на пороге свободы, к тебе придет злосчастная мысль оглянуться назад, и там ты увидишь кого-то, кто не получил свободы, и повернешь назад, и прикуешь себя к тем, перед кем двери на свободу не открываются. Ты — добровольная арестантка, не желающая выйти из тюрьмы в одиночку. Ты будешь всегда готовить побег для других. И так пройдет время.

— Но ведь, Жан, зато у нас есть мечта, а это лучшее лекарство для узников…

116
{"b":"148015","o":1}