Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мы пьем вино.

Я говорю, что считаю Генри очень сильным писателем.

— Давай пойдем и скажем ему, что он великий. Ты заставляешь меня поверить в него, Анаис.

— Тебе нужно верить в него. Как же ты будешь жить, если перестанешь верить в Генри?

— У меня останешься ты, Анаис.

— Но любить меня, это все равно что любить себя. Мы ведь сестры.

— Нет, неужели ты вправду веришь в Генри?

— Конечно, верю.

— Тогда он должен стать лучше, он должен быть достойным этого.

Так я соединяю Генри и Джун. Я беспристрастный примиритель.

Джун задумчиво выговаривает:

— Я хотела походить на тебя, Анаис. Мне вовсе не надо было пить, я и так была взвинчена. Но теперь я хочу тебя напоить и накачать наркотиками. И сама хочу напиться, потому что немного стесняюсь тебя, а мне надо чувствовать себя свободно и говорить тебе все и знать, что ты мне все простишь. Тебе, Анаис, не нужно проверять себя в каких-то опытах, ты и так уже все знаешь, родилась знающей и понимающей. А смотреть, как ты будешь ощупью пробовать то одно, то другое, — нестерпимо, все равно что смотреть, как ковыляет учащийся ходить. Я творила жутчайшие, мерзейшие вещи, но творила их великолепно и прошла сквозь них, оставшись незамаранной, непорочной. Ты веришь мне, Анаис?

— И я могла бы делать то же самое. Я не хочу отставать от вас с Генри, хочу все испытать и понять. Я не разочарую вас, не подведу.

— Но у тебя и так есть все, что тебе нужно. Ты и так все понимаешь, зачем тебе узнавать это на деле? И выспрашивать постоянно, как Генри, тебе ни к чему. У тебя есть интуиция. И какое имеет значение, что я делала? Важно, что я есть, существую.

Чистая правда. Значение имеет только суть Джун, та самая суть, которую Генри никак не удается ухватить. Со всей его дотошностью.

Сидим с Генри в кафе. Он исповедуется: «Джун стала мне совсем чужой. В эти первые ночи с ней я не чувствовал никакого желания. Не мог заставить себя подступиться к ней».

Я прочла страницы, написанные им после ее возвращения, в них нет ни искорки чувства. Она истощила все его эмоции, перестаралась. И вообще положение вещей становится для меня нереальным. Кажется, что Генри — самый искренний из нашей троицы.

Он спрашивает, не надоедает ли мне Джун. На его взгляд, она слишком много разговаривает. Хоть бы помолчала немного, почитала бы что-нибудь.

…Я оставляю Джун в такси, и она смотрит на меня взглядом обиженного ребенка. Уходя, я вижу за стеклом ее бледное лицо, страдающее лицо женщины неудовлетворенной, неуверенной, отчаянно пытающейся удержать власть в своих руках, напуская на себя таинственность. Нервы у нее натянуты до предела. В каждом жесте — неистовое желание казаться необычной, привлечь к себе внимание, может быть, любовь. Напряжение. Ей надо поднимать шум, вызывать ненависть и ревность, порождать конфликты — это ей кажется драматической жизнью. Она чувствует, что Генри не сможет жить, если ее не будет рядом. И ей надо доводить атмосферу вокруг до точки кипения. Потому что она считает, что Генри умрет, если не будет вне себя от ярости и злости.

Прекрасная Джун, говорившая со мной три часа то здраво и осмысленно, то переходя на скучную и пустую болтовню. Ее существо в постоянной тревоге — тревоге за Генри; ее существо, верящее только в минуты головокружения, в экстаз, в исступление, в битву, в лихорадочный жар. И расставаясь со мной, она борется против искажения своего облика. С Генри она теперь разговаривает осмотрительно. А наши разговоры с ней всегда начинаются просто и понятно, но в конце концов она все запутывает.

За минуту до этого она сказала:

— В тебе я вижу себя, какой была до встречи с Генри. В тебе такая же смесь абсолютной женственности и мужского начала.

— Так это же неверно, Джун, — ответила я. — Как только в женщине увидят творческие способности, воображение или же как только она начнет играть активную роль в жизни, про нее тут же говорят: «Сколько в ней мужественности!» У доктора Альенди совсем другие слова для этого: «Ты человек активный, а Генри пассивный, вот и все».

Генри рассказывал Джун о моей любви к правде, о моем спокойствии. Джун сказала:

— Генри никогда не стремился к таким вещам. А я пыталась научить его этому.

Шел дождь, вода скатывалась по окошку такси, и бледное лицо Джун за стеклом казалось мне лицом утопающей. Мне было отчаянно жаль ее. Как я могу помочь ей?

Их конфликтующие образы мучили меня. Они, казалось, увечат друг друга, и мне приходило на ум, а не видят ли они и меня так же искаженно? Я думала, удастся ли мне помочь им обрести другой, неискаженный взгляд, полюбить друг друга опять. Я видела, как силится Джун вернуть себе былую власть. Она хотела, чтобы книги Генри были опубликованы, а вот наших планов насчет этого не одобряла. Жаловалась, что Генри никогда не слушает ее советов.

— Только четыре человека в моей жизни по-настоящему волновали меня: Генри, Джин, ты и еще один человек, которого ты не знаешь.

Может быть, она имела в виду того, кто обеспечил отъезд Генри в Европу, кого Генри считал ее любовником?

Мне было бы интересно увидеть Генри под новым покровительством. Джун теперь была для него только испорченным, патологическим ребенком.

Я была удивлена, узнав от Джун, что Генри расстраивался, когда слышал о себе отзывы, будто он пишет всего лишь «пиздопортреты». Не потому ли он так усердно засел за свою книгу о Лоуренсе?

Я сказала ему, что на самом деле он принес Джун в жертву своей «беллетристике», использовав ее как прототип нужного ему персонажа (образ жестокой женщины, нужный ему то ли потому, что ему вообще требуются насилие и жестокость, чтобы творить из этого, то ли ему нравится изображать себя жертвой роковой женщины — этого я не знаю). Генри говорит, что он зачарован пороком и, кроме того, все, что он делал, он делал, чтобы наказать Джун и зажить так свободно, как надо жить.

Как я рада тому, что я писатель, что сама пишу портрет, а к его работе отношусь только как к искусству писательства, а не созданию карикатуры на того, о ком я забочусь.

Пласт накладывается на пласт. Озорное лицо Генри. Внезапная вспышка его многосторонней натуры. А за ним проглядывается суровый доктор Альенди, выносящий ему приговор. А следом вижу лицо Джун, исчезающее за пеленой дождя, и целый мир обрушивается на меня.

Генри пишет: «Потому что я монстр. Монстр, ты поняла! Необходимый монстр. Божественный монстр. Герой. Завоеватель. Праведный разрушитель. Разрушитель мертвых ритмов. Творец живых».

Главнейшая вещь — освобождение страстей. Драма есть все, причина драмы — ничто. Как сказал Эли Фор: «Герой есть артист».

В первый раз Генри пристально всматривается в свою внутреннюю жизнь.

Остановит ли мудрость Альенди мое желание двигаться дальше, разбрасывать себя или он будет держаться за мою руку, когда я отправлюсь путешествовать через ад?

Генри посылает мне написанное им о Прусте и Джойсе и просит меня засучить рукава и приготовиться помогать ему критикой. А Джун превратилась в помеху. И я внезапно чувствую, что он прав, она — помеха. Генри провозгласил: «Хоть бы Джун возвратилась в Нью-Йорк. Хочу свободы!»

Ноябрь, 1932

Вчера вечером я приехала в Клиши. Генри и Джун я была нужна как рефери в очередной их схватке.

Я сидела молча. Потом спокойно объяснила, что говорить с ними буду, только с каждым по отдельности. Генри был раздражен неостановимым словесным потоком Джун. А Джун сказала: «Он как каменная стена».

Генри был в высочайшем рабочем настрое. Он работал над двумя книгами сразу. Я уже читала то, что он написал о Джойсе и Лоуренсе Мы обсуждали это. А про Джун Генри сказал, иго она никак не дает ему работать.

Я поняла его малопонятное настроение. Взгляд суровый и сосредоточенный. Джун накрыло волной его творческого горения.

44
{"b":"148015","o":1}