Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Д-р Альенди: — Истинные доставляют наслаждение.

Анаис: — Вы однажды назвали меня «lа petite fille litteraire» [41]. Вы что же, думаете, что я пробую жить по книжкам, а не по велению моего собственного «я»?

Д-р Альенди: — Иногда да.

Больше он ничего не сказал. Но я и сама открыла для себя кое-что. Временами я ощущала разницу между любопытством и подлинным чувством.

А он занялся исследованием вопроса, почему я «забыла» прийти к нему в прошлый раз. Я начинала доверять ему. Я была ему благодарна. Почему же я пропустила целую неделю? Чтобы стоять на своих собственных ногах, бороться в одиночку, вернуться обратно, ни от кого не зависеть. Почему? Потому что я испугалась боли. Испугалась, что не смогу обойтись без доктора Альенди и когда «курс» окончится, нашим отношениям придет конец и я его потеряю. Он напомнил мне, что лечение заключается в превращении меня в самодостаточную особу так, чтобы, когда со временем визиты прекратятся, он мне оказался бы уже не нужен.

Не поверивши ему, я обнаружила с тревогой, что мною все еще движут мои страхи.

И еще мне хотелось знать, не промахнулся ли он со мной.

Д-р Альенди: — Если вы меня теперь бросите, мне будет жаль, но не как врачу, который не смог вылечить пациентку, а просто как человеку, которому вы очень интересны. Так что, как видите, вы мне нужны, пожалуй, больше, чем я вам. И я очень огорчусь, если вы от меня уйдете.

Анаис: — Я всегда теряла все, к чему привязывалась сердцем. Любимые дома, любимые страны. Сначала я полюбила наш дом в Нейи. Там я была очень общительной. Мне было четыре года, и я выбегала на улицу и приглашала каждого встречного к нам на чай. Я любила и наш брюссельский дом, в нем всегда было много музыки и музыкантов. Но я его потеряла вместе с отцом. Я была счастлива в Испании. Я любила мою бабушку. Мы там жили куда счастливее, чем в Нью-Йорке. Моя мать училась в Гранадской музыкальной академии пению. У нас была небольшая квартирка с балконами, откуда можно было видеть горы и море. У нас была служанка, ее звали Кармен, и она распевала весь день за работой. У нас были уважаемые и интересные друзья. Отец мой был родом отсюда. Он рассказывал мне, что мы дальние родственники аристократического семейства Гель. Гели владели домом с собственной церковью и великолепной библиотекой, которую сожгли иезуиты, — там было слишком много вольнодумных книг. Одному из Гелей была воздвигнута в нашем доме статуя. Нам рассказывали истории об их прошлом. Род разделился на две ветви, одна владела большим богатством, а из второй вышли в основном люди искусства. Один из них был некоторое время придворным художником, его звали Хозе Нин-и-Гель. Само собой, умер он в нищете.

Я сознаю, что вновь переживаю с доктором Альенди ситуацию счастья и страх его потерять. В детском своем дневнике я написала: «Я решила, что лучше всего никого не любить, потому что, когда ты любишь человека, потом все равно приходится с ним расставаться, а это страшно больно».

Июнь, 1932

Вчера утром часов до одиннадцати Хоакин упражнялся на фортепьяно. А потом я услышала его голос под моим окном: «Пошли со мной в сад, посидим на солнышке, что-то я неважно себя чувствую». У меня было полно дел, но я бросила их и вышла к нему; мы посидели в саду, а когда наступило время ленча, он не захотел ничего есть.

Это был аппендицит. «Скорая помощь», клиника Версаля. Самые долгие полчаса в моей жизни. Страх его потерять. Когда его вынесли на носилках, я увидела его белое лицо и впала в панику: вдруг он умер! Я взглянула на сестер и врачей. Врач успокоил меня: «С вашим братом все будет в порядке». Его положили на кровать, я стояла рядом. Он тяжело дышал, и это меня испугало. Я всматривалась в него. Он был мне не только братом. Это было мое дитя, на мне лежали заботы о нем. Я была его нянькой, была его второй матерью. В его расширенных болью глазах застыл страх смерти. Я люблю своего брата, и случалось не раз, когда эта любовь трансформировалась в ощущение, что каждый мужчина брат мне; я словно заключала соглашение, которое разоружало меня, лишало способности причинить вред мужчинам. Мужчина, брат мой! Нуждающийся в заботе и преклонении. Вот сейчас мы с матерью сидим в больничной палате, и каждая спазма боли отзывается в наших телах. Мы чувствуем, как жизнью, любовью и болью наполнены наши тела, словно в чреве нашем навеки присутствует любимое существо.

Летний вечер. Генри, Фред и я сидим в ресторане на террасе. Мы часть улицы. Это не мы, Генри, Фред и я, сидим и едим за столиком, это вся улица ест, пьет и ведет разговоры. Весь мир ест, выпивает и разговаривает. И мы поглощаем еще и все уличные шумы: голоса прохожих, гудки автомобилей, выкрики торговцев, детские крики, воркованье голубей, трепет голубиных крыльев, собачий лай. Мы в едином сплаве. Вино, которое течет в мое горло, течет и в горло всех других людей. День теплый, как мужская рука, положенная на мою грудь; тепло дня и запахи улицы ласкают каждого. Двери ресторана широко распахнуты, и улица проникает в ресторан. В этом вине, как в океане афродизиаков, купаются все: Генри, Фред, улица, мир и студенты, готовящиеся к Балу Четырех Искусств. Улица наводнена египтянами, увешанными варварскими побрякушками, вроде бы единственной их одеждой. Их кожа окрашена золотистым загаром. Они вываливаются из автобусов и такси. Заполняют кафе. Наливают себе вина из нашего графина, из других графинов, воруют с тарелки свиную отбивную, жареную картошку, хохочут и следуют далее своей дорогой.

Генри пьян. Предается воспоминаниям. «Однажды как раз в день своей получки Фред потащил меня в кабаре. Мы там танцевали и подцепили двух девочек, привели их в Клиши. Сидели на кухне, закусывали, и они решили, что пора договориться. Заломили такую цену, что я хотел их отпустить подобру-поздорову, но Фред согласился, и они остались. Одна была акробатическая танцовщица и показала нам несколько своих трюков голышом, в одних туфлях».

Веселый гам и хохот студентов. Хотят затащить меня к себе: «Мы ее Клеопатрой нарядим. Она же вылитая Клеопатра! Ты только посмотри на ее нос!» Я вцепилась в свой стул, бутылки повалились, они сцапали одну. Нам пришлось продираться сквозь толпу.

— Вот, например, Полетта, — говорит Генри. — Они с Фредом спелись. Не знаю, чем это может кончиться. Она, по-моему, куда моложе, чем говорит; к тому же еще девственница. Втемяшила Фреду, что проститутка. Она сбежала из дому. Мы боимся, что у Фреда могут быть неприятности, если родители ее отыщут. Он оставляет ее на меня, пока сидит на работе. Я вожу ее в кино, но, честно говоря, она мне надоела. Нам совершенно не о чем говорить друг с другом. Ты знаешь, она ревнует к тому, что Фред о тебе пишет. Подумаешь, королева…

Все это Генри рассказал, пока Фред ходил встречать Полетту. Полетта худая, невзрачная, вид у нее напуганный.

Генри может воровать бритвенные лезвия, может не вернуть таксисту сдачу, отданную тем по ошибке, может предательски обойтись в своих писаниях с Джун и своими лучшими друзьями, но я-то знаю и совсем другого, совсем отличного от этого Генри, который в один прекрасный день может отречься от самого себя. Он показывает миру свою сторону, написанную резкими, грубыми мазками, а та сторона, которую знаю я, больше похожа на акварель. Он — сплошное противоречие.

— С дневником можно покончить, — вдруг заявляет он.

— Да зачем же? — удивляюсь я. — Я боюсь забвения. Не хочу ничего забывать.

— Это мой Золотой век между двумя войнами, — говорит он.

Я разговаривала в манере, напоминавшей манеру Джун, и Генри нашел это вычурным, но интересным. Мне ничего бы не стоило остановиться и все упростить для него, но я предпочла придерживаться в разговоре той легкой хмельной несуразности, которая казалась мне теперь такой приятной и успокаивающей. Генри испытывал то же самое, когда, написав однажды какой-то кусочек письма ко мне, вдруг увидел, что из этого кусочка может получиться превосходное предисловие к чему-либо путному и серьезному. Нас обоих немного настораживает эта наша двойственность, и лишь временами мы позволяем себе впасть в состояние полной отрешенности. И это оттого, что нас обоих притягивает безумие таких поэтов, как Рембо, Тристан Тцара, дадаисты, Бретон. Свободная импровизационность сюрреалиста ломает искусственный порядок и симметрию сознательного творчества. Хаос плодоносен. Как трудно быть искренним, когда каждое мгновение нужно выбирать между пятью или шестью душами. Быть искренним — с кем, быть в мире — с кем из них? — как спросил меня однажды доктор Альенди.

вернуться

41

Литературная девочка (фр.).

37
{"b":"148015","o":1}