Кого же я приведу к доктору Ранку? Ту ли Анаис, что могла посреди людной улицы отряхнуть прах земной со своих ног и погрузиться в опыт эмоциональной левитации? Улица, люди, происшествия, слова — все подвергается поэтической диффузии, и в ней растворяются чувства опасности, фатальной обреченности, ограниченности. Это какое-то абстрактное опьянение — вином ли, наркотиками, подобно пророческим прозрениям поэтов.
Или рассказать ему, как больно я ударяюсь оземь?
У меня не бывало промежуточных состояний — только полет, движение, эйфория; или отчаяние, тоска, разочарованность, неподвижность и — разбитое зеркало.
— Я из тех артистов, о которых вы пишете, доктор Ранк.
Да, именно доктор Ранк открыл мне дверь.
— В самом деле?
Он говорил с жестким акцентом города Вены, обволакивая острые, отчетливые французские слова в немецкий клекот, жуя их, словно кончик сигары, вместо того чтобы выпускать на волю, как пташек из клетки. Французские слова отправляются в полет, взлетают в воздух, как почтовые голуби, но доктор Ранк их жевал и пережевывал.
Он был невысокого роста, с темной кожей и круглым лицом; и на этом лице выделялись черные, широкие, огненные глаза. Глаза затмили и коренастую фигуру, напомнившую мне доктора Калигари [141], и неровные зубы.
«Прошу вас», — улыбнулся он и повел меня в свой кабинет, оказавшийся библиотекой с книжными, до потолка, полками и широким окном, выходящим в парк.
Среди книг я почувствовала себя по-домашнему. Выбрала глубокое кресло, он сел напротив меня.
— Итак, — произнес доктор Ранк. — Вас прислал ко мне Генри Миллер. Может быть, вы пришли ко мне самостоятельно?
— Пожалуй… Я чувствую, что формулы доктора Альенди не подходят к моему случаю. Я ведь прочла все ваши книги. И я чувствую, что в моих отношениях с отцом присутствует нечто большее, чем простое желание одержать верх над моей матерью.
Его улыбка показала мне, что он понял и это большее, и мое неприятие упрощений. Он попросил меня обрисовать возможно четче и полнее контуры моей жизни и моей деятельности. Я постаралась.
— Я знаю, что художник может обратить свои конфликты себе на пользу. Но сейчас я чувствую, что трачу слишком много сил, чтобы справиться с мешаниной желаний, которые пока что не могу объяснить. Мне необходима ваша помощь.
Я тут же поняла, что говорим мы на одном языке. Потому что он продолжил меня:
— Я иду за пределы психоаналитического. Психоанализ сосредоточивается на людской схожести; меня интересуют различия между людьми. Психоаналитики пытаются привести каждого к некоему нормальному уровню, снивелировать; а я пытаюсь адаптировать человека к его собственной вселенной. Творческий инстинкт существует отдельно.
— Может быть, оттого, что я поэт, мне все время представляется, что существует нечто занарциссизмом, мазохизмом, лесбийством и прочим.
— Конечно. Существует творчество.
Когда я упомянула краткие психоаналитические формулы, он снова улыбнулся иронически и сочувственно, как бы понимая вместе со мной их недостаточность. И я почувствовала, как далеко летят его мысли: за пределы медицины, в метафизический и философский космос. Мы быстро поняли друг друга.
— Мне хотелось бы знать то, что вы писали в периоды обострения невроза. Вот что мне интересно. Скажем, те истории, что вы сочиняли в детстве, которые все начинались со слов «Я сирота», их нельзя объяснять, как делал Альенди, просто преступным желанием избавиться от матери из ревности к отцу, из необычной любви к отцу. Вы хотели сотворить себя сами, вам было мало родиться от человеческих существ.
В нем не было напыщенной серьезности «специалиста», он не важничал, а реагировал очень быстро и живо. К каждому произнесенному мною слову он относился так, словно только что выкопал драгоценное сокровище и в восхищении, что нашел его. Словно я была неповторимым явлением, уникумом, феноменом, который надо классифицировать.
— Вы пробуете придать вашей жизни характер мифа. Все, что вы ни нафантазируете, ни напридумываете, вам надо исполнить и довести до завершения. Вы занимаетесь мифотворчеством.
— Вот я и устала от нагромождения выдумок. Мне нужно очищение. Я должна вам признаться, в каком настроении находилась накануне нашей беседы. Вот что я записала в поезде: «По дороге к доктору Ранку обдумываю всякие способы надувательства, всякие фокусы и хитрости». Вместо того чтобы искать соответствия с истиной, я изобретала, что мне надо сказать доктору Ранку. Я репетировала текст, мизансцены, жесты, модуляции, выражения. Мне виделось, что я расположилась как бы внутри доктора Ранка и приглядываюсь к самой себе. Что мне надо сказать, чтобы произвести тот или иной эффект? Я обдумывала ложь, как другие обдумывают исповедь. Но все-таки я ведь иду к нему за помощью в разрешении моих многочисленных конфликтов, с которыми я не могу справиться даже своим писательством. Я готовилась к фальшивой комедии, как я это проделывала с Альенди. Готовилась ко всякого рода вывертам, лишь бы заинтересовать Ранка.
— Все ваши выдумки — это ведь тоже вы, — тут же отреагировал Ранк. — Они вырастают из вас.
— Может быть, я пришла не объяснить что-либо, а ради другого приключения, высветить, подчеркнуть мои проблемы, открыть все, что в них содержится, измерить их полной мерой. Опыт мой с Альенди был только новой проблемой, прибавленной к прежним. Я снова в тупике. Так что я перехожу к другим основаниям, меняю свои задачи. Конфликт не разрешился, вот почему я пришла к вам.
Я побаивалась, что он начнет сыпать определениями, формулами, но ничего подобного. У него на первом плане выступала любознательность, а не стремление к классификации. Он не был ни научным работником, норовящим втиснуть человеческое сознание в рамки теории, ни практически мыслящим врачом. Он полагался на свою интуицию, ощущал, что вот-вот откроет женщину, которую никто из нас не знал до сих пор. Новый экземпляр. Я чувствовала, что моя подлинная личность уже воссоздается в его видении. Он не бросил меня назад, в туманный океан всеобщности, не превратил в клетку среди миллиона подобных.
— То, что вы называете вашими выдумками, на самом деле называется беллетристикой и мифами. Искусство создавать маскировку может быть таким же прекрасным, как и искусство живописи.
— Стало быть, вы говорите, что я сотворила одну женщину для своей жизни, как человека искусства, нагловатую, веселую, дерзающую, щедрую, неустрашимую; и другую, чтобы понравиться моему отцу, — проницательную женщину с устремлениями к красоте, гармонии, к самодисциплине, требовательную и разборчивую; и еще одну, живущую среди хаоса, смятенную, слабую, запинающуюся?
Вместо ответа доктор Ранк спросил:
— Что вас привело сюда?
— Ощущение, что я словно разбитое зеркало.
— Почему зеркало? И для кого зеркало? Для других, что отражаются в нем, или вы сами живете в этом зеркале, неспособная соприкоснуться с реальной жизнью?
— Альенди назвал меня литературной девочкой. Это не избавило меня от моей страсти к писательству, не вырвало из глубокой погруженности в поиск направления, не освободило от стремления осознать, в чем заключаются отклонения от моего творческого инстинкта. Но это было спасительное указание. Мне необходимо было отделиться от моих опасений.
— В стремлении к авантюрам интеллектуальным нет ничего плохого.
— Сейчас, когда я сижу перед вами, я так же правдива, как перед моим дневником.
— Искусство порождается путаницей мыслей, но если мысли чересчур запутаны, рождается дисгармония.
Он, казалось, был обуян страстью к творчеству, к вымыслам и принимал охотно, что в основе мотивации того или иного поступка лежат сновидения. Мой рассказ об отце он тут же связал с литературой различных мифов, основанных на увиденном во сне. Он говорил:
— Народная традиция, выросшая из волшебных сказок, знает множество сюжетов, сходных для всех народов, все они состоят из одинаковых элементов. Эти мифологические мотивы, как теперь видим, руководят и вашей жизнью. В этих историях исчезнувший отец возвращается через двадцать лет и находит свою выросшую без него дочь уже взрослой женщиной. В одной из моих ранних книг [142]я собрал и тщательно проанализировал классические примеры этого сюжета. Один из самых известных — пример Перикла, бытовавший на протяжении всего Средневековья и претворенный Шекспиром для театра.