— С чего это ты взяла на себя попечение о ней? — спросил Олимпий. — В городе наверняка полным-полно таких же, как она!
— Да. Исида открыла мне глаза на это. Я хотела бы помочь им всем, ведь они пострадали в результате войны, вспыхнувшей из-за меня. Это самое малое, что я могу сделать.
— Ты продолжаешь удивлять меня, — сухо отозвался он.
Но больше всего удивил нас мой ребенок. Посреди ночи, меньше чем через двадцать дней после разговора с Олимпием, меня пробудил острый и внезапный, как удар, приступ боли. Некоторое время я лежала на спине, гадая, что же случилось, не во сне ли это, и уже начала засыпать снова, когда приступ повторился. Я ахнула и села, тяжело дыша.
Пламя в лампах, которые я всегда оставляла на ночь, горело ровно, и все вокруг казалось тихим и умиротворенным. Даже ветер, веявший снаружи, был тихим. Июньская ночь казалась безмятежной. На фоне ее спокойствия боль казалась чужеродной, незваной гостьей.
Пока в моей голове теснились эти мысли, меня ударила третья волна боли. Дрожащая, покрытая потом, я позвонила в колокольчик, призывая спавших поблизости Ирас и Хармиону. Обеих пришлось ждать — ведь ночь, как я уже говорила, располагала к сладкому сну.
— Кажется, у меня начинаются схватки, — сказала я, когда они явились, и испугалась еще пуще, потому что мне было трудно говорить. — Зовите повитух!
Меня положили на носилки (о, какими же они оказались тряскими!) и перенесли в заранее приготовленную комнату — с веревками, чтобы я могла за них цепляться, стопками простыней и полотенец, сосудами с водой. Стоило прислуге раздеть меня догола, как, несмотря на теплую ночь, начался озноб, да такой, что пришлось накинуть простыню. Все лампы в комнате зажгли, а повитухи собрались вокруг ложа, делая вид, будто все нормально. Впрочем, для них, наверное, так оно и было. А мне оставалось лишь радоваться, что обо всем позаботились заранее.
Боли усилились. Ирас и Хармиона по очереди вытирали мне лицо ароматизированной водой. Я вцепилась в веревки и выгибалась дугой, стараясь удержаться от крика. Боль нарастала, становилась нестерпимой. Из моей промежности потекла теплая жидкость.
— Отошли воды, — сказала одна из повитух.
Потом я потеряла счет времени, провалившись в мир боли. Казалось, боль была повсюду, снаружи и изнутри, а попытки совладать с нею походили на стремление взобраться на скользкий вращающийся шар, сбрасывавший меня снова и снова. Затем боль достигла своего пика, я ощутила разрывающее меня изнутри давление и… Все кончилось!
— Сын! Сын! — кричали вокруг.
Словно в подтверждение, раздался истошный детский крик.
— Сын!
Его подняли вверх. Он натужно вопил, дергая красными ножками. Они омыли его подогретой душистой водой, завернули в свежее полотно и положили мне на грудь. Видна была лишь макушка детской головки, покрытая тонкими темными волосиками. Малыш перестал кричать, его пальчики сгибались и разгибались. Вместе с исходящим от его тельца теплом меня переполнили радость — и изнеможение. Сил не осталось, веки сами собой опустились, и я провалилась в сон.
В себя я пришла только к середине утра. Открыв глаза, я увидела на потолке белые движущиеся узоры — как поняла потом, отражение волнующегося моря. Некоторое время я просто лежала, созерцая эту картину. А потом вспомнила все.
Приподнявшись на локтях, я увидела в глубине комнаты Олимпия, Хармиона и Ирас. Они что-то тихонько обсуждали. Солнце снаружи светило так ярко, что свет резал мне глаза.
— Мой сын! — подала я голос. — Дайте мне увидеть его!
Хармиона наклонилась над искусно вырезанной царской колыбелью, достала оттуда сверток — он казался слишком маленьким для того, чтобы внутри могло находиться живое человеческое существо — и подала мне. Я отогнула краешек полотна, открыв сморщенное красное личико — как у крохотного морщинистого старичка, обгоревшего на солнце. Малыш выглядел так забавно, что я рассмеялась.
Олимпий поспешил ко мне.
— Он маленький, но выживет, — с удовлетворением заявил лекарь. — Обычно у восьмимесячных младенцев дела обстоят куда хуже.
— Да, он появился на месяц раньше срока, — сказала я.
Только потом я поняла: знай об этом Цезарь, он мог бы и дождаться родов — мы разминулись совсем ненадолго. Надо же, как обидно! Я внимательно присмотрелась к маленькому личику с туманно-голубыми глазами, еще неспособными сосредоточиться, и решительно заявила:
— Люди утверждают, будто в чертах новорожденных младенцев видны их родители — какая нелепость! Мне, например, это лицо незнакомо. Могу лишь сказать, — я пригладила пушок на головке, — что мальчик, в отличие от отца, не лыс.
О боги, как обрадовался бы Цезарь, узнай он о сыне! Какое счастье — подарить ему то, чего так долго не могла дать ни одна женщина, что он не мог получить, невзирая на все свои победы. Я чувствовала себя обязанной немедленно известить Цезаря о случившемся, но вот беда, не знала, куда слать гонцов. С момента отплытия я не получала от него никаких известий.
— Как царица назовет сына? — поинтересовалась Хармиона.
— Необходимо, чтобы имя указывало на его происхождение с обеих сторон, — ответила я. — Птолемей Цезарь.
— Ты собираешься дать мальчику родовое имя Цезаря без разрешения родственников? — удивился Олимпий.
— При чем тут они? Зачем мне их разрешение, если род возглавляет отец моего ребенка? Значит, решать только ему и мне.
— А он дал согласие? — тихо спросила Ирас.
— Он сказал, что в выборе имени полностью полагается на меня.
— Но вряд ли он думал, что ты дашь сыну его собственное имя, — заметил Олимпий. — Наверное, он считал, что ты назовешь ребенка Птолемеем или Троилом.
— Троил? — Я расхохоталась, но смеяться мне было еще больно, и пришлось остановиться. — Что за странная идея?
— По-моему, прекрасное имя из великого эпоса о Троянской войне. Если не подходит, как насчет Ахилла или Аякса?
Мы все рассмеялись. Потом Олимпий серьезно добавил:
— Я не уверен, что с точки зрения закона ты имеешь право использовать это имя. В Риме очень строгие правила…
— Я царица Египта! — прервала его я, срываясь на крик. — Пропади пропадом Рим со всеми его законами! Гай Юлий Цезарь — отец моего ребенка, и сын получит его имя!
— Успокойся, — вмешалась Ирас. — Конечно, он получит его имя. Как же иначе?
— Значит, ты заставишь его признать ребенка, — вскликнул Олимпий, и на сей раз в его голосе звучало восхищение. — Ты устроишь ему испытание именем.
Надо же, мой друг так меня и не понял. Возможно, выбранное имя и впрямь послужит для выяснения подлинных чувств Цезаря, но я просто хотела, чтобы сын носил имя своего отца.
— Цезарь не подведет меня, — тихо сказала я и, поцеловав детскую макушку, добавила: — Не подведет его.
Но на самом деле слова Олимпия заронили в мою душу страх. Я знала, что в Риме отец должен официально признать ребенка. Сделает ли это Цезарь?
Следующие несколько дней были наполнены безмерным счастьем, если это емкое, но простое слово вообще способно передать то блаженное восторженное состояние, близкое к экстазу, в котором я пребывала. Я чувствовала себя легкой, как соколиное перышко, и не только потому, что теперь мое чрево освободилось от бремени. Меня несказанно воодушевляла мистическая связь, по-прежнему соединявшая меня и младенца. Ребенок уже жил сам по себе, был отдельной личностью, но вместе с тем оставался — и навсегда должен остаться — частью меня. Я держала его на руках, баюкала и ощущала уверенность в том, что больше никогда не останусь одна.
Разумеется, рассудком я понимала, что не права, что мы с сыном — не одно и то же и что ни один человек на свете не в состоянии полностью избавить другого от одиночества. Тем не менее таково было мое тогдашнее состояние. Рядом с сыном я чувствовала полноту жизни.
Олимпий не одобрял моего стремления постоянно возиться с малышом: он говорил, что это не подобает царице и ребенку нужно завести няню. Я пообещала, что в ближайшее время так и сделаю. Однако первые несколько недель, пока мне приходилось лишь гадать, где находится Цезарь и что он делает, я проводила с ребенком много часов. Мне нужно было видеть сына рядом, держать его на руках.