— Ты не очень!.. — с угрозой прошипел Молчанов, надвинувшись на Отрепьева.
— А что — не очень?! Непонятно боярам, что воли и другим хочется. Разве не так?
— Ну и получил ты свою волю? — едко засмеялся князь Голицын.
— Как видишь!
— Спросите его, как он вмешался в историю, которая его совершенно не касалась, — произнес молчавший в течение всей этой сцены царевич.
— Я лично думаю, что женка Борискина его подучила на меня наклепать. Больше некому. Она и патриарха за бороду держала. Вот проклятые поляки меня и схватили. Хотели в клетке возить за собой, чтобы народу показывать. Еле добрый царевич Федор отговорил! Ксения тоже родителей умоляла. Да Малютина выучка верх взяла. Чуть не убили.
— Где же ты бродяжил? За кем числился? — напирал князь Голицын.
— Сначала на Украине. Прятался у православных.
— Так ты веру не переменил? — удивился Гаврила Пушкин.
— Спаси Господи! — Отрепьев перекрестился. — Православный я, православным и остался. У Мнишеков, спасибо им, писцом служил, у Вишневецких. Да мало ли у кого! Поляков много развелось!
— Да точно ли ты — Отрепьев? — спросил Плещеев. — Не врешь? Корысти ради или убоявшись наказания?
— Какая корысть мне, сам посуди, боярин?
— Ну как какая? «Кобылы» да плетей тебе и так и так не миновать. Вот и вмешался, чтоб перед тем сытно поесть да сладко поспать. Ты знаешь, что тебя ждет в случае разоблачения?
— Как не знать! Знаю. Но я есть истинный Григорий Отрепьев и никогда бы не обманул своего государя Димитрия Ивановича.
«Если и это комедия, — мелькнуло у Плещеева, — то весьма искусно разыгранная и может послужить на пользу России. Кроме Шуйских, настоящая царская кровь ни в ком не течет. А попади держава и скипетр к ним, родину в болоте старины утопят. Нет, нет! Прочь, прочь сомнения!»
Царевич повелительным жестом отослал Григория Отрепьева, два французских ландскнехта увели того, кого то ли превратности судьбы, то ли действительно подсказка Марии Григорьевны, жены царя Бориса, сделали одновременно и двойником царевича, и самозванцем. На мужа она имела влияние и детей воспитала отменных — умом, красотой и силой славившихся. И враги то признавали.
— Если грамоты готовы, — сказал царевич старшему Бучинскому, — принеси, и я подпишу. Пора! Поспеши, Ян!
V
Все вышли на воздух. Летнее солнце стояло в зените. Московское светило — особенное. Плотное, жаркое, оно и в неурочную пору способно до желтизны иссушить листву. Нагретое, пышное и мягкое, марево долго держится в недвижной пустоте. Пронесется вскачь отряд кавалеристов, и далекий горизонт застилает большая пыль. Днем не скроешься, не убережешься. По этой большой пыли в незимние месяцы привыкли издали узнавать о приближении войска. Большая пыль как бы предохраняла от неожиданностей, предшествуя им.
Царевич взял у Бучинского грамоту, которую должны прочитать народу московскому Плещеев и Пушкин. Он не пробежал ее глазами, а будто ощупал каждое слово — взвесил его. И только потом протянул руку за стальным пером. Он опустил грамоту на немедленно поднесенный походный складной столик и оставил внизу тщательный и ясный росчерк. Бучинский приложил рядом свитый из красной шелковой нити шнурок и печать из зеленого воска. Царевич протянул грамоту Плещееву. Пушкин взглянул искоса: обучен письму изрядно, не хуже Федора Годунова. А над тем дьяки из Посольского приказа трудились.
— Собирайте народ и возвестите ему слово правды. Мы последуем за вами. Ждем от вас добрых вестей. Но если таких не будет, то каждую и дурную тоже почтем за благо. Ну, с Богом, друзья! — И царевич обнял посланцев, братски похлопав каждого по спине.
VI
Его манера сокращала дистанцию между подданными и властью. В часы затишья и отсутствия опасности это не могло не нравиться ближайшему окружению.
Плещеев и Пушкин вскочили на коней и ускакали в сопровождении немецких рейтар из конвоя царевича. Они лихо и с несвойственной русским кавалеристам элегантностью щеголевато пошли вдоль неширокой дороги по влажной, не успевшей пожелтеть от яростного солнца траве, и оттого их похожее на облачный полет движение не поднимало столбиков пыли.
— Как только получим первое известие о событиях в Москве, туда отправятся князья Голицын и Рубец-Мосальский. Поспешность здесь может повредить святому делу возвращения московского престола роду, которому он принадлежал, — сказал русским соратникам царевич, и это тоже понравилось им, превращая вчерашних изменников не в рабски послушных исполнителей, а в творцов отечественной истории.
И Басманов, мучимый совестью тяжелее прочих, вновь поклялся в душе Димитрию страшной клятвой.
Что и говорить! Таинственный и неведомо откуда вынырнувший молодой человек у кого-то научился открывать сердца людей, привлекать к себе неординарностью манеры общения с подданными, которых никогда не имел, и убеждать их в собственной правоте. Если Наум Плещеев, будучи из древнего рода, иногда и сомневался в подлинности слов царевича именно в силу собственного происхождения, а романтичный и доверчивый Гаврила Пушкин даже не задумывался об истинности представленных нынешним повелителем разъяснений, то жестокосердный князь Василий Голицын и осторожный, расчетливый, с глубоким умом ренегат Петр Басманов, внук и сын уничтоженных царем Иоанном опричных, который никогда полностью не принимал версию претендента на престол, давно и искренне утвердили себя во мнении, что их богатство и благо и богатство и благо всей Руси великой — это одно и то же и что народ московский будет удачлив и счастлив, если будут удачливы и счастливы они.
Князь Рубец-Мосальский — крепыш, от природы веселый и жизнелюбивый. Поляки ему нравились смелостью, бойкостью и незамысловатостью желаний. Он с безразличием относился к вопросу, который терзал сердца других. Михайла Молчанов был под стать Рубцу-Мосальскому. Вино, непотребные девки и прочие не очень чистоплотные удовольствия притягивали его, как особый род железа захватывает и прижимает к себе мелкие гвоздики, металлические бляшки и колечки от кольчуги. С Годуновыми пора кончать. Они потеряли все — сторонников, престиж и деньги. Они остались в одиночестве. Через год этот Молчанов скроется из Москвы и, прячась в захваченных поляками русских гнездовьях, попробует выдать себя за спасшегося чудом Димитрия. Но ему не суждено будет стать Лжедмитрием II.
У коновязи оглаживал великолепного вороного жеребца неброско одетый низкорослый стрелецкий сотник дворянин Шерефединов, узкоглазый, с холеными усиками, как бы обнимающими уголки рта, и загнутой черной бородкой. Он, казалось, ни на кого и ни на что не обращал внимания. Ему было совершенно безразлично происходящее вокруг. Сейчас он служил царевичу, но пройдет месяцев десять, и его подманят Шуйские, предложив немалую плату за убийство Димитрия. Шерефединов словно завершал цепочку тех, кому суждено было совершить coup d'etat [1]и навечно прервать род Григория-Малюты Лукьяновича Скуратова-Бельского, выдавшего одну дочь за будущего царя Бориса Годунова, другую — за князя Дмитрия Шуйского, семейство которого пресмыкалось перед похитителем престола, поджидая удобного момента, чтобы вонзить нож в спину, открыто признав сказочное спасение царевича, и, наконец, третью дочь просватать за двоюродного брата великого государя Ивана IV Васильевича — князя Ивана Глинского, не оставившего по себе значительного следа.
— Твой отец хотел породниться с самим троном, передав потомкам с твоей подмогой кровь русских цезарей, — говаривал в хорошие минуты царь Борис любимой и отнюдь не ограниченной Сильвестровым «Домостроем» жене Марии. — Уж не мечтал ли он сам стать царем?! А ведь народ звал его не иначе как палачом.
Царь Борис иногда напоминал царице о ее худородности и невысоком происхождении.
— Я его знала другим, — тогда отвечала преданная до гроба супруга и дочь. — А палач палачу рознь! Запомни эти не раз сказанные батюшкой слова. В них и отыщешь тайну привязанности великого государя к ничтожному своему рабу, который делал то, от чего открещивались иные! Но кто-то это должен был делать, если взялся служить цезарю, каких еще не знала Вселенная.