Продолжая свое ироническое «провидение», Розанов предупреждает: но «пожалуйста, без газет». Ибо иначе все сведется к управству редакторишек и писателишек. Что это значит для России, Василий Васильевич хорошо знал.
Свои мысли он высказывал столь откровенно, что снискал ненависть так называемой демократической прессы. Да и как было ей перенести такое о себе. Ведь он прямо писал о компании тех, кто дирижирует печатью и литературой в России; речь шла о журнале «Вестник Европы», знамени русского либерализма:
— Мы купили глупого русского профессора. Дорого заплатили. И он 43 года «исподволь подготовлял все»: плевал за нас на Россию, отрекался вместо нас от Христа, высмеивал вместе с нами темные христианские суеверия. Мы ему платили обедом, экипировкою и типографией. Он печатал книги в нашем духе и распространял в нашем духе сочинения в «Подвижном каталоге» своего европейского и еврейского журнала. Он плевал на все русское и все возмущался какою-то историей с «Лукояновским исправником». Обедал же у барона Гинсбурга…
Русский голос все спадал. Русская грудь начала кашлять. Газеты одна за другою, журналы один за другим стали переходить в еврейские руки. У них «сотрудничают» русские люди — и само собою, что они уже ни слова не говорят о еврее, а продолжают все старую литературную песню: что «все русское гнило» [733] .
И как бы развивая ту же тему, связанную в представлении Розанова с редактором «Вестника Европы» М. М. Стасюлевичем, Василий Васильевич продолжает: «Социализм представляется социалисту всем миром; около которого плавают облачка, скоро имеющие распасться. Стасюлевичу — важным европейским явлением, которым косвенно должен заниматься его журнал. Нашему губернатору — предметом переговоров исключенного студента и нескольких гимназистов, к которым он прикомандировал соглядатая. Царю — точкой. Но в ведении совершенно особенного департамента, доклады по которому он выслушивает единожды в месяц. Попу, солдату и мужику — ничем. Осуществится ли он?» [734]
Лето 1915 года Розанов с семьей проводил в Вырице под Петроградом. Речка Оредеж, саженей в 7–8 ширины, но глубокая, так что надо переплывать. Очень быстрая. Берега высокие, песчано-глинистые. Идешь по ним — воды внизу играют. В вечном движении и молчании. Молчит и играет. Чистая-чистая (а теперь?). Рыбы, говорят, нет. Вечно бежит куда-то. В Сиверской, где Василий Васильевич жил с семьей на даче за три года до того, — тоже она. Значит, на десятки верст. И дотекает вода до Финского залива. Значит, сотню верст, а то и больше.
Вся Вырица, леса ее, пески — без этой речки «ничего». А кажется, бежит речка, безрыбная и несудоходная — никому не нужно. Между тем ею все цветет и живится.
Вырица — местность, подаренная Александром I семейству Витгенштейнов за победу над Наполеоном при Прейсиш-Эйлау. Тогда денег в казне было мало и награждали землями, чащами, лесной дичью. И вот император подарил полководцу лесную дичь в сотне верст от столицы. Дичь лежала без дохода, пока внук провел просеки, устроил узенькое шоссе и наладил даже конку от Петербурга — пресимпатичную, такую особенную, домашнюю. И стал продавать «участки».
Как рассказывали Василию Васильевичу, явился будто бы какой-то посредник-еврей (называли его контору в Петербурге), купил всю «махину» и уже от себя стал перепродавать «участки». Каждый участок — десятина, две, три лесу. Стали строиться.
И вот новый хозяин рубит лес на своем участке, вырубает большинство дерев, оставляя себе «прохладу», и из леса строит домик. Вырубленная «мелочь», сучья, корни, выкорчеванные пни идут на топку. От такой «колонизации», замечает Розанов, вся Вырица завалена «лесною дрянью», и завалена до такой степени, что «трудно вообразить и истинное наслаждение даже видеть».
И Василий Васильевич стал собирать «на топку». Куда ни пойдешь, далеко ли, близко ли, поднявшись на горку, спускаясь вниз, идешь ли в сторону или прямо — лес, лес, лес, дрова, дрова, дрова, тепло, тепло, тепло — и можно сказать, печь сама зев и раскрывает. Как же не собирать? Как же не поднять? Преступление, равнодушие к миру. «Бог дал, а я не взял», — думает он, а вечером записывает на отдельных листках, из которых составляется «Мимолетное». И так хорошо на душе. И начал собирать. Стыдно — но собираю. Мучительно — собираю. Да и мучительно только в первые минуты. Уже с третьей минуты глаза, как у рыси, хищно вонзаются — там сваленная пресухая березка тоненькая и что-то легкое, должно быть, ольха серого мышиного цвета, до того симпатично — в руке от сухости ломается.
«Сегодня надел накидку, чтобы „зрители не увидели и не посмеялись“, иду — и собираю, обрезочки, круглячки, потолще — щепки. Но волшебство — длинная сухая жердь, в 2–3 пальца в диаметре. Такие подтаскиваю друг к дружке, чтобы ночью втащить на двор. „Весь в поэзии“. Не знаю усталости. Как и за пилкою, днем, этих симпатичных жердочек».
Едва ли Розанов читал книгу «Уолден» великого американца Генри Торо, которая за несколько лет до того появилась в Москве в издательстве «Посредник» в довольно плохом русском переводе. Но если бы он знал ее, то, очевидно, как и Л. Толстой, нашел бы в ней много родственных себе мыслей о жизни, природе и единстве человека с «зорьками ранними» и «ночками темными».
Собирает Василий Васильевич хворост и размышляет: Плюшкин? Да, Плюшкин, я думаю, не так произошел, как объяснил Гоголь: что ему, помещику, землевладельцу и душевладельцу, «лоскуточек бумажки»? То же, что мне при 10 000 дохода — хворостинка. Отчего же я ее собираю? — Люблю. Поэтично.
То было первое лето, когда он нашел в даче поэзию. И именно в этом хворосте. Василий Васильевич стал мечтать: «Если бы мне самому иметь землицу и домик? Что за русский человек без землицы? Я бы непременно тащил всякую щепку в „дом“, не по жадности (ее совершенно лишен), а потому, что образовалось „средоточие“, куда буду вообще „сносить“. В Петербурге куда же понесешь в квартиру? Ведь это вонь и нигилизм».
Все домашние и особенно мамочка безумно осуждали его за это «ворованье дров», как они выражались. Он же ясно чувствовал, что «лес кругом» и он не «ворует», а «берет», что Бог послал. Совсем разница. Там — юриспруденция, здесь — философия.
Собирает и думает: почему же всем доставляет такое наслаждение собирание грибов и ягод? Ведь тоже недорого заплатить 20 копеек за ягоды и 40 копеек за грибы. А ловля рыбы? А охота? Ходишь целый день, усталость, не ночевал дома (ушел «на ночь») — и всего принесешь домой на рубль. Явно, тут дело не в объекте, а в способе жить. Приятно: иду, бреду, ищу, нашел… Ягодки попадаются редко и вдруг — «место», ягодное, все засыпанное земляникой или черникой… Измаялся и находишь только сыроежки: вдруг — два белых гриба. Это «неожиданное», «новое», «случай» — как и в охоте. И «жердочки» ведь не везде попадаются, — без сучьев, чтобы удобно было тащить.
И Розанову представилось, что он стал понимать универсальное «ходить по миру», как ходят нищие. Здесь тот же «случай» и «удача» — с человеческим сердцем, а вовсе не одно «в котомку».
Нищенство — глубоко поэтический способ жизни, замечает Розанов. Посмотрите, как они ласково говорят: «Христос тебя благословит», когда, пошарив и не найдя копейки, — вы извиняетесь: «Ничего нет, батюшка», «Ничего нет, матушка». Нищие любят уходить вдаль от своего места и бродят буквально «по миру». Это есть странствование и его инстинкт и, с другой стороны, это есть остаток в нас древнейших инстинктов лесных, степных, бродячих…
«Городом» нельзя занять все место в человеке, говорит Розанов, краешек человека мы всегда должны оставлять «лесу», «степи», гульбе и странствию. Смотрите яйцо: дышит. Можно бы так лежать, но Бог указал «общаться» с воздухом, с внешним миром. Так мы все: если «в городе» — то задохнемся, если «только с женой» — то даже семья начнет задыхаться. Дайте «воздуха со стороны». И он заключает: «Так Вырица во мне и, очевидно, во всех дачниках пробудила древний и поэтический, и вечный, и метафизический инстинкт: „Дай поброжу и соберу“. Господи: как Ты хорошо устроил человека».