Русь разделяется и заключает в себе борьбу, пишет Розанов, между графом Витте, автором Манифеста 17 октября 1905 года, и старцем Гришею, «полным художества, интереса и мудрости, но безграмотным. Витте совсем тупой человек, но гениально и бурно делает. Не может не делать. Нельзя остановить. Спит и видит во сне дела. Гриша гениален и живописен. Но воловодится с девицами и чужими женами, ничего „совершить“ не хочет и не может, полон „памятью о божественном“, понимает — зорьки, понимает — пляс, понимает красоту мира — сам красив.
Но гений Витте не достает ему и до колена. „Гриша — вся Русь“. Да: но Витте 1) устроил казенные кабаки, 2) ввел золотые деньги, 3) завел торговые школы. Этого совершенно не может сделать Гриша!!!!! Гриша вообще ничего не может делать, кроме как любить, молиться и раз семь на день сходить в „кабинет уединения“. Вся Русь…да, но пока растет капуста и картофель».
Печататься, говорил Розанов, — это «издавать свою душу». «Как страшно: душу, живую, горячую, — прилагаю к холодному типографскому станку. Холодно душе. А станку „ничего“. Зачем я это делаю и даже как это вообще возможно? Я думаю одолеть литературу (моя мечта). Не душа моя похолодеет от печати, но „свинцовый ряд“… Его не будет(растопится). Опять рукописи…желтенькие, старые. Как бы хорошо. Опять свободный человек: свободный от ЧУДОВИЩНОГО РАБСТВА книгам. О, какое это рабство… унизительное, гнетущее; всеразрушающее (культуру)».
Размышляя, как издавать его книги, Розанов писал в «Опавших листьях»: «Глубокое недоумение, как же „меня“ издавать? Если „все сочинения“, то выйдет „Россиада“ Хераскова, и кто же будет читать? — (эти чуть не 30 томов?). Автор „в 30 томов“ всегда = 0. А если избранное и лучшее, тома на 3: то неудобное в том, что некоторые острые стрелы(завершения, пики) всего моего миросозерцания выразились просто в примечаниик чужой статье… Как же издавать? Полное недоумение. Вот странный писатель… Во всяком случае, тот будет враг мне, кто будет „в 30 т.“: это значит все похоронить» (168).
Тем не менее во втором коробе «Опавших листьев» Розанов составляет план издания своих статей, еще не перепечатанных в книги, и намечает 16 сборников: «Около церковных стен» (третий том в дополнение к двум изданным), «О писателях и писательстве» (тома на четыре), «Юдаизм», «Сумерки просвещения» (продолжение вышедшей книги), «Семейный вопрос в России» (том третий), «Эмбрионы», «Германские впечатления», «Кавказские впечатления», «Русский Нил», «Чиновник. Очерк русской государственности», «Литературные изгнанники», «Древо жизни и идея скопчества», «Черный огонь» (статьи о революции и революционерах), «Во дворе язычников», «Лев и Агнец».
Очевидно, этот план, из которого осуществлены были только «Литературные изгнанники», и то лишь первым томом, явился результатом того, что в 1913 году у Розанова появилось чувство: «нужно подвести итог», «скорей, — не успеешь» и тогда «никто не сумеет разобраться» [521] .
В 1914 году издательства объявили бойкот розановским книгам. Писатель стал разоряться, входить в долги. Большой долг остался после выхода книги «Среди художников». В «Мимолетном» он писал об этом: «Все поздно. Все поздно. Все поздно. ЗАКОНЧИТЬ я ничего не сумею, не смогу. Нет времени. Maximum я умру 67–8 лет, это еще 10 лет, но это — самое позднее. Могу через 3–4 года. Коловращения, обмороки. Склероз мозга».
Надеясь, что он успеет еще издать «Сахарну», все остальное он оставляет издавать потомкам: «Все в порядке, по числам месяцев. И составлен их список. Точно „Акакий Акакиевич“. Но кто же издаст, да и издаст ли вообще, „Литературных изгнанников“… Может быть, II-й том — „сам“. Но остальные? Кто позаботится? Плачу. Плачу. Плачу. И просто — нет денег. Вот что сделали жиды бойкотом книг. И „короб 2-й“ уже издает „Лукоморье“. Я не мог. 4 ½ тысячи долгу типографии; а доходило до 5 ½. Это опасно для семьи» [522] .
Незадолго до смерти Василий Васильевич составил план издания своих сочинений в 50 томах. Когда Розанов скончался, издание его сочинений стал готовить П. А. Флоренский, но над Россией веяли уже иные ветры.
Глава десятая «ДАЙТЕ МНЕ ТОЛЬКО ЛЮБЯЩУЮ СЕМЬЮ…»
Никто в России до Василия Васильевича Розанова не обращался столь глубоко и всесторонне к проблемам семейной жизни и пола, брака, развода и понятия незаконнорожденности, холостого быта и проституции, к «людям лунного света» (женоподобным мужчинам и мужеподобным женщинам), к отношению церкви и религии к вопросам пола, рождения и семьи.
Свою книгу «Семейный вопрос в России» (1903) — первое капитальное исследование в этой области — он начал утверждением, что семья никогда не становилась у нас предметом философского исследования, оставаясь темой богатого художественного воспроизведения, поэтического восхищения, даже шуток, пародий.
Семья, это «полуразрушенное явление», у нас и в Западной Европе носит, согласно Розанову, трансцендентный, религиозный характер. Семья «нашим небрежением» есть «упавшая с воза драгоценность», которую найдем ли мы опять или нет — неизвестно. Для этого сначала должна быть восстановлена целостная, прочная, чистая семья — семья как нравственное правило и религиозный закон для всех.
И лишь тогда можно позвать в нее женщину. А пока звать ее на пустое место — бессовестно. Ну, пришла она: «Дайте мне священные обязанности жены и матери». — «Подождите, вакансий нет!» — «Ах, нет? Ну, так я пока поищу места фельдшерицы, доктора, учительницы, конторщицы, да и попрошусь в интендантство, как это вас ни пугает» [523] . Женского вопроса не существовало бы, если бы семья была бесспорна.
Полемизируя с журналистом В. К. Петерсеном, который утверждал, что в слишком подвижном обществе, в обществе железных дорог и всевозможной техники семья неудержимо тает, разлагается, расшатывается, Розанов видит причины упадка семьи в ином, в отсутствии глубокого нравственного и религиозного начала. Не семья у нас, а «семейка», говорит он, вспоминая, очевидно, название первой книги «Братьев Карамазовых»: «История одной семейки».
Сюжет «семьи» поражает писателя разницею трактовок у немецких и русских художников. Типичная «семейная сцена» отнюдь не гениального немецкого живописца: сидит бабушка и вяжет немецкими спицами немецкий чулок; около нее внуки с игрушками; тут же молодой отец или молодая мать и непременно на столе Библия.
В сказках Андерсена, романах Диккенса и Вальтера Скотта живопись слова повторяет у них тот же рисунок кисти. Воображение русского художника, напротив, редко касается семьи. Она его не манит. Возьмись он за эту тему, он показался бы или приторен или смешон с темой, ни для кого не интересной и всем постылой.
Достоевский говорил о Татьяне Лариной как апофеозе русской женщины, отказавшейся идти за Онегиным, которого любит, и оставшейся со стариком генералом, которого она не может же любить и за которого вышла лишь потому только, что ее «с слезами заклинаний молила мать».
Розанов решает этот вопрос иначе, ставя во главу угла интересы семьи и детей. Отсюда его вывод: «Да, „Татьяны милый идеал“ — один из величайших ложных шагов на пути развития и строительства русской семьи. Взят момент, минута; взвился занавес — и зрителям в бессмертных, но кратких (в этом все дело) строфах явлена необыкновенная красота, от которой замерли партер и ложи в восхищении. Но кто же „она“? Бесплодная жена, без надежды материнства, страстотерпица…»
Белинский осуждал пушкинскую Татьяну за то, что высокое чувство любви она приносит в жертву законам общественного мнения и светской морали. Но не это главное для Розанова. Светской морали он противопоставляет мораль семьи. Для него идеал Татьяны — «лжив и лукав, а в исторических путях нашей русской семьи — он был и губителен… Детей — нет, супружество — прогорклое, внуков — не будет, и все в общем гибельнейшая иллюстрация нашей гибельной семьи».