Я впервые наблюдал, как он пишет на пленэре, не ощущая моего взгляда. Сейчас мне представился случай, правда, я не видел холста. Я подумал, что бы отдала Мэри Бертисон за несколько минут такого зрелища! Хотя нет, она не хочет больше встречаться с Робертом Оливером. Если я помогу ему поправиться, он снова станет учить, писать, выставляться, снова станет разведенным мужем, любящим отцом, снова будет покупать овощи и платить за квартирку в Вашингтоне или в пригороде Гринхилла, или в Санта-Фе. Не захочет ли он вернуться к Мэри? И, что важнее, забудет ли она обиду? И не подло ли с моей стороны надеяться, что не забудет?
Я неторопливо подошел к нему, сложив руки за спиной, и заговорил, только когда оказался совсем рядом. Он резко обернулся, бросил на меня свирепый взгляд, взгляд льва в клетке, о решетку которой нельзя удариться. Я склонил голову, извиняясь, что помешал.
— Доброе утро, Роберт.
Он вернулся к работе. Это во всяком случае можно считать признаком некоторого доверия, или он слишком поглощен, чтобы отвлекаться на какого-то психиатра. Я стоял за его плечом, открыто рассматривая холст, надеясь спровоцировать Роберта на какую-нибудь реакцию, однако он продолжал вглядываться, примериваться и наносить мазки. Вот он опять поднял кисть к далекому горизонту, вот опустил взгляд на холст, нагнулся, занявшись камнем на берегу нарисованного озера. Он уже не меньше двух часов трудился над пейзажем или же работал невероятно быстро: формы уже становились объемными, совершенно реалистичными. Я наслаждался верно схваченными бликами на поверхности воды и живой мягкостью очертаний далеких деревьев.
Но вслух восхищения я не высказывал, страшась молчания, способного перечеркнуть самые теплые слова. Я с радостью видел, что Роберт пишет что-то кроме темноглазой дамы с горестной улыбкой, и главное — пишет с натуры. В рабочей, руке он держал две кисти, и я дивился, как он умудряется действовать ими по очереди: привычка, сложившаяся за полжизни? Сказать ли ему, что я виделся с Мэри Бертисон? Что она начала рассказывать мне свою и отчасти его историю за хорошим вином и запеченной рыбой? Что она все еще любит его настолько, что желает ему здоровья. Что она больше не хочет его видеть, что ее волосы блестят под самым слабым лучом света, отсвечивая каштановым, золотым и пурпурным. Что она не может произнести его имени без дрожи или обиды в голосе, что я знаю, как она держит вилку, как стоит, прислонившись к стене, как скрещивает руки, защищаясь от мира. Что она, как и его бывшая жена — не та, чей образ снова и снова рождается под его яростной кистью. Что она, Мэри, сохранила тайну его модели, не зная ее. Что я намерен отыскать женщину, которую он любил больше всех, и узнать, почему она похитила не только его сердце, но и разум? В том-то, думал я, глядя, как он берет немного белил и немного желтого кадмия для вершин деревьев, и состоит природа психических заболеваний, если забыть научные определения и думать только о человеческой жизни. Нет ничего болезненного в том, чтобы позволить образу или идее захватить твое сердце. Но если ты отдаешь и разум, жертвуешь способностью принимать решения, это непременно кончается болезнью. Если это само по себе не является ее симптомом. Я смотрел то на Роберта, то на пейзаж: на промытые до грунтовки куски неба, где он, наверное, напишет облака, на незакрашенные пустоты в озере, которые, конечно, превратятся в отражения небесного свода. Давно у меня не возникало новых мыслей о болезнях, которые я пытался лечить изо дня в день. И о самой любви.
— Спасибо, Роберт, — вслух сказал я и отошел.
Он не обернулся мне вслед, а если обернулся, то увидел только мою спину.
Мэри позвонила в тот же вечер. Меня это удивило, я сам собирался звонить, но сначала переждать несколько дней, а потому целую минуту не мог понять, кто на проводе. Ее нервный альт, который все больше нравился мне во время ужина, нерешительно поведал, что она подумала над своим обещанием написать о Роберте. Она будет писать по частям, так ей будет легче, и посылать мне. Я могу составить из отрывков цельное повествование, или переходить от эпизода к эпизоду, раскладывая их в любом порядке.
Я ощутил минутное разочарование: значит, у меня не будет повода встречаться с ней. Хотя зачем мне с ней видеться? Она свободная одинокая женщина, но она же — бывшая любовница моего пациента. Тут она сказала, что хотела бы как-нибудь выбраться поужинать, — теперь ее очередь платить по счету, ведь в первый раз, вопреки ее настояниям, я заплатил за двоих — но, наверное, лучше с этим подождать, пока она не пришлет воспоминания. Она не знала, сколько времени это займет, но надеется на новую встречу, беседовать со мной было забавно. Это простое словечко «забавно» почему-то задело меня за живое. Я ответил, что меня все устраивает, что я понимаю и буду ждать от нее вестей. И невольно улыбнулся, вешая трубку.
Глава 54
МЭРИ
Любовь к кому-то недоступному похожа на картину, которую я однажды видела. Я видела ее еще до того, как завела привычку, теперь уже многолетнюю, записывать главное о поразившем меня в музее или галерее холсте, о прочитанной книге или каком-то здании. В моей домашней студии, кроме открыток с репродукциями, хранится картотечный ящик, и я от руки записываю на карточках название картины, имя художника, дату, где я ее видела, краткое описание или историю создания, прочитанную на табличке или в книге, а порой даже делаю грубую зарисовку: церковный шпиль слева, дорога на переднем плане. Когда я в затруднении, когда работа заходит в тупик, я перебираю карточки в поисках новых идей, я добавляю церковный шпиль, красную драпировку, разбиваю волну на пять отдельных острых пиков. Я порой ловлю себя на том, что перебираю свою картотеку — иногда только мысленно — в поисках той важной для меня картины, на которую не завела карточки. Мне тогда было двадцать с чем-то (не помню даже, в каком году это было), и видела я ее не то в музее, не то на факультетской выставке. Я после колледжа посещала все выставки, на какие могла попасть.
Это была работа импрессиониста, я помню точно. На ней изображен мужчина, сидящий на садовой скамье в буйном, заросшем саду, которые так любили французские художники. Случалось, они даже разбивали такой сад, протестуя простив формализма французских парков и французской живописи. Высокий мужчина сидел на скамье в нише зеленых и лавандовых оттенков. Одет как джентльмен, думаю, он и был джентльменом — строгий сюртук, жилет, серые брюки, светлая шляпа. Он казался спокойным и уверенным в себе, но была в нем и легкая настороженность, словно он к чему-то прислушивался. Отступив от картины, вы четче улавливали это выражение. (Именно поэтому я считаю, что видела подлинник, а не книжную репродукцию, я помню, как отступала от нее.)
Рядом, в шезлонге — или на другой скамье? или на качелях? — сидела дама в столь же элегантном костюме. Черные полоски по белому фону, маленькая шляпка на высокой прическе, рядом полосатый зонт от солнца. Отступив еще дальше, вы замечали вторую женщину, прогуливающуюся по цветнику на заднем плане: нежные тона ее платья почти сливались с цветами сада. Волосы у нее были светлые, а не темные, как у сидящих на переднем плане, и на ней не было шляпки, поэтому я догадалась, что она очень молода или не столь респектабельна. Картина была в золоченой раме, роскошной, резной и сильно потускневшей.
Не припомню, чтобы я соотнесла ту картину с собой тогда, когда ее увидела: она просто осталась со мной, как сон, и я мысленно снова и снова возвращалась к ней. Я много лет просматривала обзоры импрессионистской живописи, но так и не нашла ее. Прежде всего я даже не уверена, что художник был француз, хотя манера и напоминала французский импрессионизм. Тот джентльмен и две его дамы могли сидеть в садике девятнадцатого века и в Сан-Франциско, и в Коннектикуте или Суссексе, или даже в Тоскане. Я так долго вертела в уме ту картину, что мне порой кажется, я ее выдумала или она мне приснилась и вспомнилась утром.