— Я, мама, ни за что не пошла бы замуж за гернгутера, — говорила матери одна из дочерей Тишлера.
— И я тоже, — подкрепила другая.
С этими словами они вошли на высокое каменное крыльцо фабриканта.
То же самое говорили через несколько минут, всходя на это крыльцо, дочери Шмидта.
Сам Риперт, встречая гостей в углу своей залы и подавая им толстую руку с огромным перстнем на большом пальце, тоже выразился кому-то о гернгутере очень неблагоприятно.
Тем не менее, конечно, при каждом шуме в сенях все с любопытством взглядывали на двери.
Исчужа можно было предполагать, что сюда на этот вечер ожидают прибытия Кармакдойля или Рауля Синей Бороды * .
Наконец они приехали. Это была поистине очень торжественная минута. Они приехали на каких-то оригинальных санях, запряженных парою очень хороших лошадей, но без кучера. За ними прибежала огромная лохматая собака, которую Бер назвал Рапо и велел ей лечь в сани. Собака в ту же секунду вспрыгнула в сани, свернулась кольцом и легла на указанное ей место. Бер вынул из кармана шубы тонкий ременный чембур и собственноручно привязал своих лошадей к столбу. Конюх Риперта предложил было Беру свои услуги поберечь его лошадей, но тот коротко отвечал: «не надо». Все, которым после захотелось поближе полюбоваться заиндевевшей парой прекрасных коней Бера, согласились, что беречь их действительно было не надо. Каждому человеку, подходившему к лошадям ближе пяти шагов, Рапо давал самый энергический знак удалиться. Покрытый морозною пылью, лохматый пес был так же немногоречив, как его хозяин; он не рычал при приближении человека, а молча вскакивал во весь свой рост в санях, становился передними лапами на край и выжидал первого движения подходившего, чтобы броситься ему на грудь и перекусить горло.
Слесарный подмастерье, который, бывши один раз в Лейпциге, купил себе там на ярмарке иллюстрированный экземпляр «Парижских тайн» * и знал эту книгу как свои пять пальцев, уверял, что точно такая собака была у Дагобера.
— Может быть, это она и есть? — заподозрил Рипертов конюх.
— Я много не прозакладую, что это не она, — отвечал слесарный ученик.
Все дышало какой-то таинственностью около саней странного гостя: словно все это прилетело из какого-то другого мира. Лошади сильные, крепкие как львы, вороные и все покрытые серебряною пылью инея, насевшего на их потную шерсть, стоят тихо, как вкопанные; только седые, заиндевевшие гривы их топорщатся на морозе, и из ноздрей у них вылетают четыре дымные трубы, широко расходящиеся и исчезающие высоко в тихом, морозном воздухе; сани с непомерно высоким передним щитком похожи на адскую колесницу; страшный пес напоминает Цербера: когда он встает, луна бросает на него тень так странно, что у него вдруг являются три головы: одна смотрит на поле, с которого приехали все эти странные существа, другая на лошадей, а третья — на тех, кто на нее смотрит.
— Я бы, однако, дал довольно дорого, чтобы посмотреть на самого этого гостя, — проговорил слесарный ученик, который, впрочем, потому и был так щедр, что ни кому не мог ничего дать.
— Это можно сделать очень просто, — отвечал бескорыстный конюх, — ты становись мне на плеча, смотри в окно и хорошенько мне все рассказывай.
Они так и сделали: Конюх стал опершись руками в стену, а слесарный ученик взмостился ему на плечи, но мороз очень густо разрисовал окна своими узорами, и слесарный ученик увидел на стеклах только одни седые полосы, расходящиеся рогами.
— Я тебе скажу, — говорил с конюховых плеч слесарный ученик, — что я вижу что-то странное: я вижу как будто огонь и какие-то ледяные рога…
И он не договорил, что он видел, еще более потому, что в это время стоявшего против дверей конюха кто-то ужасно сильно толкнул кулаком в брюхо и откинул его от стены на целую сажень. Слесарный ученик отлетел еще далее и вдобавок чрезвычайно несчастливо воткнулся головою в кучу снега, которую он сам же и собрал, чтобы слепить здесь белого великана, у которого в пустой голове будет гореть фонарь, когда станут расходиться по домам гости.
Все эти обстоятельства чрезвычайно странно вязались с какой-то святочной чертовщиной, потому что, когда слесарный ученик и конюх встали, у них у обоих звенело в ушах и они оба были поражены самым неожиданным зрелищем: по белому, ярко освещенному луною полю действительно несся черт. Он скакал на той самой паре серебряных лошадей, извергавших из ноздрей целые клубы дыма; у самого черта лежало что-то белое на коленях, а сзади его, трепля во всю мочь лохматыми ушами, неслась Дагоберова собака. И когда этот адский поезд быстро выехал в мелкий перелесок, что начинался тотчас за полем, то и черт и собака разом закричали что-то неимоверно страшное. На этом расстоянии и слесарному ученику и конюху стало видно, что пар, которым дышали лошади, более не поднимался вверх расходящимися трубами, а ложился коням на спины и у них на спинах выросли громадные крылья, на которых они черт их знает куда и делись, вместе с санями, собакой и хозяином.
— Я никогда в жизнь мою не ожидала такого скандала, — говорила, возвращаясь домой, кузнечиха Шмидт столярихе Тишлер.
— И я тоже, — отвечала Тишлер.
Старшая девица Шмидт хотела было блеснуть образованностью и выговорила «et moi aussi», [35]но мать ее тотчас остановила и сказала:
— Я полагаю, что ты еще, слава богу, не русская барышня, чтобы не уметь говорить на своем языке.
Местечко было до того взволновано этим событием, что несколько человек тотчас же отправились к старому кузнецу Шмидту, разбудили его и заставили ударить три раза молотом по пустой наковальне, и только тогда успокоились, когда он это исполнил, так как известно, что эти три удара совершенно прочно заклепывают цепь сорвавшегося черта северо-германских прибрежий.
А вот в чем в самом деле состояло происшествие: все это наделала русская барышня.
Madame Шмидт так рассказывала дома эту историю мужниному молотобойцу, которому она имела привычку приносить ужин в особую каморку, когда уже все ее честное семейство засыпало или мнилось заснувшим.
— Они вошли, — говорила madame Шмидт. — Он такой, как этот черт, который нарисован в Кельне. Ты, может быть, не видал его, но это все равно: он маленький, голова огромная, но волосы все вверх. Я полагаю, что он непременно должен есть сырое мясо, потому что у него глаза совершенно красные, как у пьяного француза. Фи, я терпеть не могу французов.
Молотобоец сделал «гм!» так, как будто он в этом сомневался, и залил свое сомнение новою кружкой пива.
— А Роберт Вейс, который должен был играть на фортепиано, ушел к советнику… и он был пьян к тому же. Да! я и забыла тебе сказать, что с ним приехала его жена. Она из России. Она очень недурна, но я думаю, что она глупа, и после я в этом еще более убедилась. У нее, во-первых, нет роста; она совершенно карманная женщина. Я думаю, это вовсе не должно нравиться мужчинам. Хотя у мужчин бывают очень дикие вкусы, но большой рост все-таки очень важное дело.
Madame Шмидт была очень большого роста.
Молотобоец опять только промычал: «гм!»
— Да; я уверена, что это не может нравиться, — продолжала madame Шмидт. — Это, конечно, строго соображая, не ее вина, и я ее за это строго не осуждаю, но все-таки такая женщина не может действовать на человека.
Молотобоец опять промычал: «гм!»
— Да все это еще простительно, если смотреть на вещи снисходительным глазом: она ведь могла быть богата, а Бер, говорят, слишком жаден и сам своих лошадей кормит. Я этому верю, потому что на свете есть всякие скареды. Но Вейса не было, а он должен был играть на фортепиано. Позвали этого русского Ивана, что лепит формы, и тут-то началась потеха. Ты знаешь, как он страшен? Он ведь очень страшен, ну и потому ему надели на глаза зеленый зонтик. Все равно он так распорядился, что ему глаза теперь почти не нужны.