«Ты кто ему доводишься?»
«Сын, — говорит, — батюшка, родной сын; это батька мой родной: помилосердуйте, не мешайте ему помирать».
А тут, гляжу, из сеней лезет бабенка, такая старушенция, совсем кикимора, вся с сверчка, плачет и шамшит:
«Батюшка, не мешай ты ему, моему голубчику, помирать-то! Мы за тебя бога помолим».
Что же, думаю, за что мне добрым людям перечить! Тот сам хочет помирать, родные тоже хотят, чтоб он умер, а мне это не стоит ни одного гроша: выплеснул слабительное.
«Помирайте, — говорю, — себе с богом хоть все».
Они это отменно восчувствовали и даже за самую околицу меня провожали с благодарностию.
Спрашиваю дорогою:
«Что же, наследства, что ли, мол, ждете от старика-то?»
«Нет, — говорят, — батюшка, какое наследство: мы бедные, да уж он совсем в путь-то собрался… и причастился, теперь ему уж больно охота помереть».
Только что за околицу я вышел, гляжу, мальчишка бежит.
«Тятя, — кричит, — дедушка протянулся».
И все заголосили:
«Один ты, мол, у нас только и был!»
Глава шестьдесят вторая
— А все же, — говорю, — этот случай нимало не приводит нас ни к какому заключению о том, как избавить народ от его болезней и безвременной смерти.
— Я вам мое мнение сказал, — отвечал лекарь. — Я себе давно решил, что все хлопоты об устройстве врачебной части в селениях ни к чему не поведут, кроме обременения крестьян, и давно перестал об этом думать, а думаю о лечении народа от глупости, об устройстве хорошей, настоящей школы, сообразной вкусам народа и настоящей потребности, то есть чтобы все эти гуманные принципы педагогии прочь, а завести школы, соответственные нравам народа, спартанские, с бойлом.
— Вы хотите бить?
— А непременно-с; это и народу понравится, да и характеры будут воспитываться сильнее, реальнее и злее. Так мы вернее к чему-нибудь доспеем, чем с этими небитыми фалалеями * , которые теперь изо всех новых школ выходят. Я, при первых деньгах, открою первый «образцовый пансион», где не будет никакой поблажки. Я это уже зрело обдумал и даже, если не воспретит мне правительство, сделаю вывеску: «Новое воспитательное заведение с бойлом»; а по желанию родителей, даже будут жестоко бить, и вы увидите, что я, наконец, создам тип новых людей— тип, желая достичь которого наши ученые и литературные слепыши от него только удаляются. Доказательство налицо: теперь все, что моложе сорока лет, уже все скверно, все размягчено и распарено теплым слоем гуманного обращения. Таким людишкам нужны выгоды буржуазной жизни, и они на своих ребрах кола не переломят; а без этого ничего не будет.
— Ну, а об устройстве врачебной-то части… мы так ни к чему и не приблизились.
— Да и не к чему приближаться; я вам сказал и, кажется, доказал, что это вовсе не нужно.
— Простите, — говорю, — пожалуйста; но тогда позволительно спросить вас: зачем же, по-вашему, сами врачи?
— А для нескольких потребностей: для собственного пропитания, для административного декорума, для уничтожения стыда у женщин, для истощения карманов у богачей и для вскрытия умирающих от холода, голода и глупости.
Нет, вижу, что с этого барина, видно, уж взятки гладки, да он вдобавок и говорить со мною больше не хочет: встал и стоит, как воткнутый гвоздь, а приставать к нему не безопасно: или в дверь толкнет, или по меньшей мере как-нибудь некрасиво обзовет.
— Не посоветуете ли, — спрашиваю, — по крайности, к кому бы мне обратиться: не занимает ли этот вопрос кого-нибудь другого, не имеет ли с ним еще кто-нибудь знакомства, от кого бы можно было получить другие соображения.
— Толкнитесь, — говорит, — к смотрителю уездного училища: он здесь девкам с лица веснушки сводит и зубы заговаривает, также и от лихорадки какие-то записки дает; и к протопопу можете зайти, он по лечебнику Каменецкого лечит * . У него в самом деле врачебной практики даже больше, чем у меня: я только мертвых режу, да и то не поспеваю; вот и теперь сейчас надо ехать.
— Извините, — говорю, — еще один вопрос: а акушерка здешняя знает деревенский быт?
— Нет, к ней не ходите: ее в деревни не берут; она только офицерам, которые стоят с полком, деньги, под залог дает да скворцов учит говорить и продает их купцам. Вот становой у нас был Васильев, тот, может быть, и мог бы вам что-нибудь сказать, он в душевных болезных подавал утешение, умел уговаривать терпеть, — но и его, на ваше несчастие, вчерашний день взяли и увезли в губернский город.
— Как, — говорю, — Васильева-то увезли! За что же это? Я его знаю — казалось, такой прекрасный человек…
— Ну, прекрасный не прекрасный, а был человек очень пригодный досужным людям для развлечения, а взяли его по доносу благочинного, что он будто бы хотел бежать в Турцию и переменить там веру. Я ему предлагал принять его в самую толерантную веру — в безверие, но он не соглашался, боялся, что будет чувствовать себя несвободным от необходимости объяснять свои движения причинами, зависящими от молекул и нервных центров, — ну, вот и зависит теперь от смотрителя тюремного замка. Впрочем, время идет, и труп, ожидающий моего визита, каждую минуту все больше и больше воняет; надо пожалеть людей и скорей его порезать.
Говорить было более некогда, и мы расстались; но когда я был уже на улице, лекарь высунулся в фуражке из окна и крикнул мне:
— Послушайте! повидайтесь-ка вы с посредником * Готовцевым.
— А что такое?
— Да он ведь у нас администратор от самых младых ногтей и первый в своем участке школы завел, — его всем в пример ставят. Не откроет ли он вам при своих дарованиях секрета, как устроить, чтобы народ не умирал без медицинской помощи?
Я поблагодарил, раскланялся и скрылся.
Глава шестьдесят третья
Ни к акушерке, ни к смотрителю училища, разумеется, я не пошел, а отправился повидаться с посредником Готовцевым.
Прихожу, велел о себе доложить и ожидаю в зале. Выходит хозяин, молодой человек, высокий, румяный, пухлый, с кадычком и очень тяжелым взглядом сверху вниз.
Отрекомендовались друг другу, присели, и я изложил озабочивающее меня дело и попросил услуги советом.
— По-моему, дело это очень нетрудно уладить; но здесь, как и во всяком деле, нужна решительность, а ее у нас, знаете… ее-то у нас и нет нигде, где она нужна. У нас теперь не дело делается, а разыгрывается в лицах басня о лебеде, раке и щуке, которые взялись везти воз. Суды тянут в одну сторону, администрация — в другую, земство потянет в третью. Планы и предначертания сыплются как из рога изобилия, а осуществлять их неведомо как: «всякий бестия на своем месте», и всяк стоит за свою шкуру. Без одной руководящей и притом смело руководящей воли в нашем хаосе нельзя, и воля эта должна быть ауторизована, ответ ее должен быть ответ Пилата жидам: «еже писах — писах»; тогда и возможно все: и всяческое благоустройство, и единодействие… и все. А у нас… Вы не приглядывались к ходу дел в губернии?
Отвечаю, что еще не приглядывался.
— Напрасно; вы очень много потеряли.
Я отвечал, что не лишаю себя надежды возвратить эту потерю, потому что скоро поеду в губернский город на заседания земства, а может быть и раньше, чтобы там поискать у кого-нибудь совета и содействия в моих затруднениях.
— И прекрасно сделаете: там есть у нас старик Фортунатов, наш русский человек и очень силен при губернаторе.
Я заметил, что я этого Фортунатова знаю по гимназии и по университету.
— Ну вот, — отвечает, — лучше этого вам и не надо: он всемогущ, потому что губернатор беспрестанно все путает, и так путает, что только один Василий Иванович Фортунатов может что-нибудь разобрать в том, что он напутал. Фортунатов — это такой шпенек в здешнем механизме, что выньте его — и вся машина станет или черт знает что заворочает. Вы с ним можете говорить прямо и откровенно: он человек русский и прямой, немножко, конечно, с лукавинкой, но уж это наша национальная черта, а зато он один всех решительнее. Вы не были здесь, когда поднялась история из-за школ? Это было ужасное дело: вынь да положь, чтобы в селах были школы открыты, а мужики, что им ни говори, только затылки чешут. Фортунатов видит раз всех нас, посредников, за обедом: «братцы, говорит, ради самого господа бога выручайте: страсть как из Петербурга за эти проклятые школы нас нажигают!» Поговорили, а мужики школ все-таки не строят; тогда Фортунатов встречает раз меня одного: «Ильюша, братец, говорит (он большой простяк и всем почти тыговорит), — да развернись хоть ты один! будь хоть ты один порешительней; заставь ты этих шельм, наших мужичонков, школы поскорее построить». Дело, как видите, трудное, потому что, с одной стороны, мужик не понимает пользы учения, а с другой — нельзя его приневоливать строить школы, не велено приневоливать. Но тем не менее есть же свои администраторские приемы, где я могу, не выходя из… из… из круга приличий, заставить… или… как это сказать… склонить… «Извольте, говорю, Василий Иванович, если дело идет о решительности, я берусь за это дело, и школы вам будут, но только уж смотрите, Василий Иванович!» — «Что, спрашивает, такое?» — «А чтобы мои руки были развязаны, чтоб я был свободен, чтобы мне никто не препятствовал действовать самостоятельно!» Им было круто, он и согласился, говорит: «Господи! да бог тебе в помощь, Ильюша, что хочешь с ними делай, только действуй!» Я человек аккуратный, вперед обо всем условился: «смотрите же, говорю, чур-чура: я ведь разойдусь, могу и против земства ударить, так вы и там меня не предайте». — «Ну что ты, бог с тобой, сами себя, что ли, мы станем предавать?» Ну когда так — я и поставил дело так, что все только рты разинули. В один год весь участок школами обзавел. Приезжайте в какую хотите деревушку в моем участке и спросите: «есть школа?» — уж, конечно, не скажут, что нет.