Глава сороковая
— Вы ничего этого не бойтесь, — весело заговорил со мною адъютант, чуть только дверь за генералом затворилась. — Поверьте, это все гораздо страшнее в рассказах. Он ведь только егозит и петушится, а на деле он божья коровка и к этой службе совершенно неспособен.
— Но, однако, — говорю, — мне, по его приказанию, все-таки надо идти в полк.
— Да полноте, — говорит, — я даже не понимаю, за что вы его так сильно раздражили? Не все ли вам разно, где ни служить?
— Да, так-с; но я совершенно неспособен к военной службе.
— Ах! полноте вы, бога ради, толковать о способностях! Разве у нас это всё по способностям расчисляют? я и сам к моей службе не чувствую никакого призвания, и он (адъютант кивнул на дверь, за которую скрылся генерал), и он сам сознается, что он даже в кормилицы больше годится, чем к нашей службе, а все мы между тем служим. Я вам посоветую: идите вы в гусары; вы, — извините меня, — вы этакий кубастенький бочоночек, прекоренастый; ведь лучше в гусары, да там и общество дружное и залихватское… Вы пьете?.. Нет!.. Ну, да все равно. А острить можете?
— Нет, — отвечаю, — я и острить не могу.
— Ну, как-нибудь, из Грибоедова, что ли: «Ах, боже мой, что станет говорить княгиня Марья Алексевна» * ; или что-нибудь другое, — ведь это нетрудно… Неужто и этого не можете?
— Да это, может быть, и могу, — отвечаю я, — да зачем же это?
— Ну, вот и довольно, что можете, а зачем — это после сами поймете; а что это нетрудно, так я вам за то головой отвечаю: у нас один гусар черт знает каким остряком слыл оттого только, что за каждым словом прибавлял: «Ах, екскюзе ма фам»; [70]но все это пока в сторону, а теперь к делу: бумага у меня для вас уже заготовлена; что вам там таскаться в канцелярию? только выставить полк, в какой вы хотите, — заключил он, вытаскивая из-за лацкана сложенный лист бумаги, и тотчас же вписал там в пробеле имя какого-то гусарского полка, дал мне подписать и, взяв ее обратно, сказал мне, что я совершенно свободен и должен только завтра же обратиться к такому-то портному, состроить себе юнкерскую форму, а послезавтра опять явиться сюда к генералу, который сам отвезет меня и отрекомендует моему полковому командиру.
Глава сорок первая
Так все это и сделалось. Портной одел меня, писаря записали, а генерал осмотрел, ввел к себе в кабинет, благословил маленьким образком в ризе, сказал, что «все это вздор», и отвез меня в карете к другому генералу, моему полковому командиру. Я сделался гусаром недуманно-негаданно, против всякого моего желания и против всех моих дворянских вольностей и природных моих способностей. Жизнь моя казалась мне погибшею, и я самовольно представлял себя себе самому не иначе как волчком, который посукнула рука какого-то злого чародея, — и вот я кручусь и верчусь по его капризу: езжу верхом в манеже и слушаю грибоедовские остроты и, как Гамлет, сношу удары оскорбляющей судьбы купно до сожалений Трубицына и извинений Постельникова, а все-таки не могу вооружиться против моря бед и покончить с ними разом; с мосту да в воду… Что вы на меня так удивленно смотрите? Ей-богу, я в пору моей воинской деятельности часто и много помышлял о самоубийстве, да только все помышлял, но, по слабости воли, не решался с собою покончить. А в это время меня произвели в корнеты, и вдруг… в один прекрасный день, пред весною тысяча восемьсот пятьдесят пятого года * в скромном жилище моем раздается бешеный звонок, затем шум в передней, бряцанье сабли, восклицания безумной радости, и в комнату ко мне влетает весь сияющий Постельников!..
Глава сорок вторая
Увидав Постельникова, да еще в такие мудреные дни, я даже обомлел, а он ну меня целовать, ну меня вертеть и поздравлять.
«Что такое?» — думаю себе, и как я ни зол был на Постельникова, а спрашиваю его, с чем он меня поздравляет?
— Дружище мой, Филимоша, — говорит, — ты свободен!
— Что? что, — говорю, — такое?
— Мы свободны!
«Э, — думаю, — нет, брат, не надуешь!»
— Да радуйся же! — говорит, — скот ты этакий: радуйся и поздравляй ее!
— Кого-с? — пытаю с удивлением.
— Да ее, ее, нашу толстомясую мать Федору Ивановну! Ну, Россию, что ли, Россию! будто ты не понимаешь: она свободна, и все должны радоваться.
— Нет, мол, не надуешь, не хочу радоваться.
— Да, пойми же, пентюх, пойми: с-в-о-б-о-д-е-н…Слово-то ты это одно пойми!
— И понимать, — говорю, — ничего не хочу.
— Ну, так ты, — говорит, — после этого даже не скот, а раб…понимаешь ли ты, раб в своей душе!
«Ладно, — думаю, — отваливай, дружок, отваливай».
— Да ты, шут этакий, — пристает, — пойми только, куда мы теперь пойдем, какие мы антраша теперь станем выкидывать!
— Ничего, — отвечаю, — и понимать не хочу.
— Так вот же тебе за то и будут на твою долю одно: «ярмо с гремушкою да бич» * .
— И чудесно, только оставьте меня в покое.
Так я и сбыл его с рук; но через месяц он вдруг снова предстал моему изумленному взору, и уже не с веселою улыбкою, а в самом строгом чине и начал на вы.
— Вы, — говорит, — на меня когда-то роптали и сердились.
— Никогда, — отвечаю, — я на вас не роптал.
Думаю, черт с тобой совсем: еще и за это достанется.
— Нет, уж это, — говорит, — мне обстоятельно известно; вы даже обо мне никогда ничего не говорите, и тогда, когда я к вам, как к товарищу, с общею радостною вестью приехал, вы и тут меня приняли с недоверием; но бог с вами, я вам все это прощаю. Мы давно знакомы, но вы, вероятно, не знаете моих правил: мои правила таковы, чтобы за всякое зло платить добром.
«Да, — думаю себе, — знаю я: ты до дна маслян, только тобой подавишься», и говорю:
— Вы очень добры.
— Совсем нет; но это, извините меня, самое злое и самое тонкое мщение — платить добром за оскорбления. Вот в чем вопрос: хотите ли вы ехать за границу?
— Как, — говорю, — за какую за границу?
— За какую! Уж, конечно, за западную: в Париж, в Лондон, — в Лондоне теперь чудные дела делаются * …Что там только печатается!.. Там восходит наша звезда * , хотите почитать?
— Нет, — говорю, — не хочу.
— Но отчего же?
— Да так, не хочу, да и только…
— И ехать не хотите?
— Нет, ехать хочу, но…
— Что за но…
— Но меня, — говорю, — не пустят за границу.
— Отчего это не пустят? — и Постельников захохотал. — Не оттого ли, что ты именинник-то четырнадцатого декабря… Э, брат, это уже все назади осталось; теперь на политику иной взгляд, и нынче даже не такие вещи ничего не значат. Я, я, — понимаешь, ятебе отвечаю, что тебя пустят. Ты в отпуск хочешь или в отставку?
— Ах, зачем же, — отвечаю, — в отпуск! Нет, уж я, если только можно, в чистую отставку хочу.
— Ступай и в отставку, подавай по болезни рапорт — и катай за границу.
— Да мне никто и свидетельства, — говорю, — не даст, что я болен.
Постельников меня за это даже обругал.
— Дурак! — говорит, — ты извини меня: просто дурак! Да ты не хочешь ли, я тебе достану свидетельство, что ты во второй половине беременности?
— Ну, уж это, — говорю, — ты вздор несешь!
— Держишь пари?
— И пари не хочу.
— Нет, пари! держи пари.
И сам руку протягивает.
— Нечего, — говорю, — и пари держать, потому что все это вздор.
— Нет, ты держи со мною пари.
— Сделай милость, — говорю, — отстань, мне это неприятно.