«Вот что, — думаю себе, — проползу-ка я осторожненько к окну на четвереньках. На четвереньках — это совсем не так рискованно: руки осунутся, я сейчас всем телом назад, и не провалюсь».
Думал, думал да вдруг насмелился, как вдруг в то самое время, когда я пробирался медведем, двери в комнату растворились, и на пороге показался лакей с серебряным подносом, на котором стоял стакан чаю.
Появление этого свидетеля моего комического ползания на четвереньках меня чрезвычайно сконфузило… Лакей-каналья держался дипломатическим советником, а сам едва не хохотал, подавая чай, но мне было не до его сатирических ко мне отношений. Я взял чашку и только внимательно смотрел на все половицы, по которым пройдет лакей. Ясно, что это были половицы благонадежные и что по ним ходить было безопасно.
«Да и боже мой, — сообразил я вдруг, — что же я за дурак такой, что я боюсь той или другой половицы? Ведь если мне уж определено здесь провалиться, так все равно: и весь диван, конечно, может провалиться!»
Это меня чрезвычайно успокоило и осмелило, и я, после долгого сиденья, вдруг вскочил и заходил через всю комнату с ярым азартом. Нестерпимейшая досада, негодование и гнев — гнев душащий, но бессильный, все это меня погоняло и шпорило, и я шагал и шагал и… вдруг, милостивые мои государи, столкнулся лицом к лицу с седым человеком очень небольшого роста, с огромными усами * и в мундире, застегнутом на все пуговицы. За его плечом стоял другой человек, ростом повыше и в таком же точно мундире, только с обер-офицерскими эполетами.
Оба незнакомца, по-видимому, вошли сюда уже несколько минут и стояли, глядя на меня с усиленным вниманием.
Я сконфузился и остановился.
Глава тридцать восьмая
Маленький генерал понял мое замешательство, улыбнулся и сказал:
— Ничего-с.
Я поклонился. Генерал мне показался человеком очень добрым и мягким.
— Вас зовут Филимон? — спросил он меня тихо и бесстрастно, но глубоко таинственно.
— Нет-с, — отвечал я ему смело, — меня зовут не Филимон, а Орест.
— Знаю-с и не о том вас спрашиваю.
— Я, — говорю, — отвечаю вашему превосходительству как раз на ваш вопрос.
— Неправда-с, — воскликнул, возвышая голос, генерал, причем добрые голубые глаза его хотели сделаться злыми, но вышли только круглыми. — Неправда-с: вы очень хорошо знаете, о чем я вас спрашиваю, и отвечаете мне вздор!
Теперь я действительно уж только и мог отвечать один вздор, потому что я ровно ничего не понимал, чего от меня требуют.
— Вас зовут Филимон! — воскликнул генерал, сделав еще более круглые глаза и упирая мне в грудь своим указательным пальцем. — Ага! что-с, — продолжал он, изловив меня за пуговицу, — что? Вы думаете, что нам что-нибудь неизвестно? Нам все известно: прошу не запираться, а то будет хуже! Вас в нашем кружке зовут Филимоном! Слышите: не запираться, хуже будет!
Я спокойно отвечал, что не вижу вовсе и никакой нужды быть в этом случае неискренним пред его превосходительством; «действительно, — говорю, — пришла когда-то давно одному моему знакомцу блажь назвать меня Филимоном, а другие это подхватили, находя, будто имя Филимонмне почему-то идет…»
— А вот в том-то и дело, что это вам идет; вы, наконец, в этом сознались, и я вас очень благодарю.
Генерал пожал мне с признательностью руку и добавил:
— Я очень рад, что после вашего раскаяния могу все это представить в самом мягком свете и, бог даст, не допущу до дурной развязки. Извольте за это сами выбирать себе любой полк; вы где хотите служить: в пехоте или в кавалерии?
— Ваше превосходительство, — говорю, — позвольте… я нигде не хочу служить, ни в пехоте, ни в кавалерии…
— Тс! молчать! молчать! тссс! — закричал генерал. — Нам все известно. Вы человек с состоянием, вы должны идти в кавалерию.
— Но, ваше превосходительство, я никуда не хочу идти.
— Молчать! тс! не сметь!.. молчать! Отправляйтесь сейчас с моим адъютантом в канцелярию. Вам там приготовят просьбу, и завтра вы будете записаны юнкером, — понимаете? юнкером в уланы или в гусары; я предоставляю это на ваш выбор, я не стесняю вас: куда вы хотите?
— Да, ваше превосходительство, я, — говорю, — никуда не хочу.
Генерал опять затопал, закричал и кричал долго что-то такое, в чем было немало добрых и жалких слов насчет спокойствия моих родителей и моего собственного будущего, и затем вдруг, — представьте вы себе мое вящщее удивление, — вслед за сими словами непостижимый генерал вдруг перекрестил меня крестом со лба на грудь, быстро повернулся на каблуках и направился к двери.
Глава тридцать девятая
Отчаяние придало мне неожиданную смелость: я бросился вслед за генералом, схватил его решительно за руку и зычно воскликнул:
— Ваше превосходительство! воля ваша, а я не могу… Извольте же мне по крайней мере сказать, что же я такое сделал? За что же я должен идти в военную службу?
— Вы ничего не сделали, — тихо и безгневно отвечал мне генерал. — Но не думайте, что нам что-нибудь неизвестно: нам все известно, мы на то поставлены, и мы знаем, что вы ничего не сделали.
— Так за что же-с, за что, — говорю, — меня в военную службу?
— А разве военная служба — это наказание? Военная служба это презерватив.
— Но помилуйте, — говорю, — ваше превосходительство; вы только извольте на меня взглянуть: ведь я со всем к военной службе неспособен, и я себя к ней никогда не предназначал, притом же… я дворянин, и по вольности дворянства, дарованной Петром Третьим и подтвержденной Великой Екатериной… *
— Тс! тс! не сметь! молчать! тс! ни слова больше! — замахал на меня обеими руками генерал, как бы стараясь вогнать в меня назад вылетевшие из моих уст слова. — Я вам дам здесь рассуждать о вашей Великой Екатерине! Тесс! Что такое ваша Великая Екатерина? Мы лучше вас знаем, что такое Великая Екатерина!.. черная женщина!.. не сметь, не сметь про нее говорить!..
И генерал снова повернул к двери. Отчаяние мною овладело страшное.
— Но, бога ради! — закричал я, снова догнав и схватив генерала дерзостно за руку. — Я вам повинуюсь, повинуюсь, потому что не могу не повиноваться…
— Не можете, да, не можете и не должны! — проговорил мягче прежнего генерал.
По тону его голоса и по его глазам мне показалось, что он не безучастлив к моему положению. Я этим воспользовался.
— Умоляю же, — говорю, — ваше превосходительство, только об одном: не оставьте для меня вечной тайной, в чем моя вина, за которую я иду в военную службу?
Генерал, не сердясь, сложил наполеоновски свои руки на груди и, отступив от меня шаг назад, проговорил:
— Вас прозвали Филимон!
— Знаю, — говорю, — это несчастье; это Трубицын.
— Филимон! — повторил, растягивая, генерал. — И, как вы сами мне здесь благородно сознались, это больше или меньше соответствует вашим свойствам?
— Внешним, ваше превосходительство, внешним, наружным, — торопливо лепетал я, чувствуя, что как будто в имени «Филимон» действительно есть что-то преступное.
— Прекрасно-с! — и с этим генерал неожиданно прискакнул ко мне петушком, взял меня руками за плечи, подвинул свое лицо к моему лицу, нос к носу и, глядя мне инквизиторски в глаза, заговорил: — А позвольте спросить вас, когда празднуется день святого Филимона?
Я вспомнил свой утренний разговор с Постельниковым о моем тезоименитстве и отвечал:
— Я сегодня случайно узнал, что этот день празднуется четырнадцатого декабря.
— Четырнадцатого декабря! — произнес вслед за мною в некоем ужасе генерал и, быстро отхватив с моих плеч свои руки, поднял их с трепетом вверх над своею головой и, возведя глаза к небу, еще раз прошептал придыханием: «Четырнадцатого декабря!»и, качая в ужасе головою, исчез за дверью, оставив меня вдвоем с его адъютантом.