— Мина. И еще какая! На бронепоезд бы хватило!
Они быстро осмотрели местность. Куст за кустом, выемку за выемкой.
— Погодите.
Шванеке в раздумье уставился на островки кустов. Он чуял, что опасность исходит именно оттуда. Внутренний голос подсказывал ему, что те, кто подложил мину, неподалеку. Уперев приклад в плечо, он дал короткую очередь сначала чуть выше кустов, потом прочесал ветви у самой земли. Тарахтенье пулемета все восприняли чуть ли не как избавление. Туг и там залегшие в снегу солдаты стали поднимать головы, подползать друг к другу, собираясь в группы.
Тартюхин с Деньковым лежали, зарывшись в снег. Пули Шванеке свистели в считаных сантиметрах над их головами. Тартюхин снов сощурил свои и без того узкие глаза.
— Это он! Снова он! Я чувствую, что это он! По тому, как он стреляет! — бормотал Петр.
Свистя, пули срезали обледенелые ветки и уносились прочь.
— Никого! — заключил Бортке. — Я же говорил, они убрались.
Подняв руку, унтер–офицер скомандовал:
— Всем собраться! На сани!
Темные фигуры, выбравшись из снега, метнулись к саням. Тут же в ночной тишине зарокотали двигатели. Кентроп вместе со Шванеке прошлись к месту взрыва. Шванеке шел, повесив ручной пулемет на шею, готовый в любую секунду дать очередь. Воронка разверзлась по всей ширине дороги — зияющая, темная яма.
— Да, этого нам с лихвой хватило бы! — заключил Кентроп. — Снова повезло!
Тартюхин тем временем во все глаза смотрел на человека с ручным пулеметом, и чем пристальнее всматривался, тем сильнее ощущалась дрожь, охватывавшая его широкоплечую и приземистую фигуру. Желая успокоить его, Сергей положил руку на плечо товарищу:
— Уймись!
— Но товарищ старший лейтенант! Это ведь он! Он! — прошептал в ответ Петр.
— Ничего–ничего, мы еще до него доберемся, Петр, это я тебе обещаю. Дай только срок.
Они видели, как отъезжали сани, вскоре тарахтенье моторов затихло вдали.
— Я возвращаюсь в Оршу, — сообщил старший лейтенант. — Передай товарищам в лесу, чтобы пока отдыхали. Через три дня я вернусь с новыми приказами. Я встречаюсь с товарищем генералом.
— А где тебя искать в случае чего?
— У Тани.
Тартюхин усмехнулся и прицокнул языком. Сергей свирепо взглянул на него, но промолчал. Выбравшись из кустов, он зябко поежился и похлопал себя по бокам, чтобы согреться.
Небо над лесом едва заметно светлело — занималось утро.
Сергей шел по дороге. Дойдя до воронки, он на секунду задержался и, окинув огромную яму взором, пожал плечами:
— Не вышло! Ну ничего, в следующий раз определенно выйдет!
И торопливо зашагал в сторону Бабиничей.
По полю тащились грубо сколоченные сани. Федя, сержант Красной Армии под видом нищего крестьянина, помахал ему рукой.
— Что нового?
— Никаких новостей, товарищ старший лейтенант.
— Давай прямо в Оршу. В Бабиничи заезжать не будем.
По пути к Днепру им не попалось ни одного немецкого солдата. Сергей улыбнулся про себя.
— Эти просторы — их погибель, — медленно произнес он. — Ну как, скажи мне, как несчастное суденышко, жалкая скорлупка может считать открытый океан своей вотчиной?
В Бабиничах обер–лейтенант Вернер не поверил глазам — сюда пожаловал Фриц Беферн собственной персоной. Этот визит воспринимался как явление из другого мира. Вернер в этот момент еще лежал в постели.
— Доброе утро, герр Вернер! — приветствовал его нежданный гость, лихо щелкнув каблуками. Вернер, взглянув на часы, убедился, что стрелки показывают четыре утра.
— Здравия желаю! — упавшим голосом ответил он, гадая, какого черта понадобилось этому проныре здесь, да еще ни свет ни заря. Накинув мундир, Вернер провел ладонью по взъерошенным волосам.
— Я здесь по службе. Как представитель командира батальона. Осмотреть, как обстоят дела на вашем участке, — подчеркнуто официальным тоном сообщил Беферн.
— Милости просим.
Вернер поднялся:
— Время, надо сказать, вы выбрали для этого самое подходящее… На час ночи у нас было трое убитых и семеро раненых. Сколько их на данный момент, сказать пока не могу — не знаю.
— Партизаны?
— Нет, на этот раз не они. Если бы партизаны, я бы уже…
Вернер недоговорил. Усмехнувшись, он уселся на постели, взял в руки дымящуюся чашку с чаем.
— Теперь это были уже регулярные войска. Мои люди задействованы на оборудовании позиций на участке шириной 12 километров, причем в зоне видимости противника. Иногда наша активность начинает действовать русским на нервы, вот они и наносят нам шумные визиты. Чтобы лишний раз напомнить нам — мол, вы не особенно зарывайтесь — мы пока что здесь, неподалеку.
— Да, все это весьма неприятно.
Беферн, усевшись, огляделся:
— У вас есть карта? Должна быть, и с нанесенным на нее вверенным вам участком.
— Да–да, конечно, карта у меня есть. Только к чему она? Давайте сейчас выйдем на свежий воздух, и вы собственными глазами осмотрите все. Уже светает, впрочем, здесь и не темнеет–то по–настоящему.
— Вы говорите — в зоне видимости противника? — помедлив, переспросил Беферн.
— Ну а что, собственно, такого? Мои люди работают, мы с вами спокойно можем взглянуть на них, — ответил Вернер.
— Не забывайте — все они законно приговорены к пребыванию в штрафном батальоне.
— А мы с вами, будучи офицерами, обязаны служить им примером, — невозмутимо произнес Вернер.
Беферн бросил искоса взгляд на руки Вернера:
— Хорошо, идемте!
Позже они, чуть отойдя за Бабиничи, оглядели в бинокли линию обороны русских и рывших окопы солдат штрафбата. Все они были в русских шинелях и шапках, снятых с погибших русских. Эти серые шинели были в 999–м штрафном батальоне в большом почете — теплые, не продуваемые морозным ветром. Вернер воздержался от визита к уже прорытым траншеям будущей тыловой позиции. Не следовало лишний раз привлекать внимание русских артиллеристов и провоцировать противника. И дело, разумеется, было не в драгоценной особе Беферна, просто лишние потери в роте были явно ни к чему.
— И какова ежедневная норма выработки? — спросил Беферн, опуская бинокль.
— Как и предусмотрено распоряжением свыше.
Обер–лейтенант Вернер поднял воротник шинели. Холод проникал через тонкую ткань, добираясь до самых костей.
— А у Обермайера?
— Как я полагаю, та же. Ему еще тяжелее приходится. У него по фронту русские минометчики, кроме того, его участок в зоне обстрела полевой артиллерии русских. У них там целый дивизион. И, надо сказать, они в полной мере используют свои преимущества. Не упускают возможности поддать ему жару…
Обер–лейтенант Беферн удовлетворенным взором окинул бескрайнее заснеженное поле. Фронт! Какое же все–таки непередаваемое чувство — ты на фронте! Ты — солдат фюрера! Защитник Германии от нашествия азиатов! Откуда было знать этому зеленому, восторженному офицерику, что ему оставались считаные дни быть солдатом фюрера. Разве мог он догадываться, что в последние мгновения жизни он будет думать не о своем фюрере, не о Германии, не о воинской славе и не о наградах, а о матери — женщине, всегда представлявшейся ему старомодной мещанкой, которая, к его великому огорчению и злости, мало что могла понять в высоких идеалах своих мужа и сына…
Юлия Дойчман писала:
«Мой дорогой и любимый Эрнст!
Пишу тебе уже пятое письмо. Уже пятое по счету из тех, которые я так и не брошу в почтовый ящик. Мечтательные девчонки в молодости пишут дневники. Если их спросить почему, они утверждают, что, дескать, пишут для себя, мол, им так нравится, и все. Те, которые чуть поумнее, говорят, что это помогает им обрести стройность мысли. Но всех их объединяет одно — вести дневник для них самоцель. Однако на деле выходит так, что каждая их строчка посвящена кому–то. Не конкретному мужчине или юноше, а некоему принцу, появления которого они ждут — вот настанет день, и придет он, единственный, который возьмет меня за руку и поведет туда, где плещет волнами океан любви… Я уже не молоденькая девушка и не жду принца на белом коне, как это случается в 16–17 лет. Никаких принцев нет в природе. Но есть одно, что меня роднит с той, семнадцатилетней Юлией: сердце мое наполняют любовь и ожидание. Ты — мой принц, и эти письма к тебе — мой дневник. Если говорить откровенно, ты временами был весьма невнимательным, рассеянным принцем, на которого нередко нападало дурное настроение, иногда ворчливым брюзгой, иногда ершистым, и я не верю, что ты когда–нибудь станешь другим. Но что стоила бы любовь, если бы мы не любили человека просто так? Независимо от его слабостей и добродетелей? Ты всегда считал меня уверенной в себе, энергичной. Боюсь, иногда даже синим чулком. Вероятно, не без оснований. Но теперь, теперь я уже не та. Теперь я беспомощная, истосковавшаяся, боязливая, мне внушает страх и настоящее, и будущее, как ближайшее, так и отдаленное…