Ракета погасла.
Было тихо, однако, что касается Хазенклевера, полной тишины для него никогда не существовало, и дурные предчувствия здесь ни при чем. Ему было слышно, как они трудятся где–то там, на мосту, точно так же, как его ухо улавливало приглушенные голоса солдат, что находились вместе с ним в блиндаже. Иваны затаились лишь на время и вновь заявят о себе, как только будут готовы. И тогда прощай, тишина.
Фрайтаг почти не сдвинулся с того места, на котором сидел.
— Ты немногое потерял, — произнес он наконец. — Они забросали нас снарядами. Бомбили с воздуха. Такого дня, как сегодня, еще не было…
Кордтс, к которому были обращены эти слова, лишь негромко хмыкнул.
— А еще этот снег, погода словно сошла с ума. А потом снова дождь.
— Снег, — задумчиво произнес Кордтс.
Было сыро и холодно, в воздухе стоял резкий запах кордита и горелого масла. Впрочем, могло быть и хуже. В принципе все вокруг имело относительный характер, но так уж он привык воспринимать вещи. Холм. Вот где в прошлом году было по–настоящему холодно. Этот холод стал для него мерилом, истинной точкой отсчета. Смрад смерти, по крайней мере снаружи, пока что еще был не так силен. Наверно, причиной тому дождь, который смывал и уносил его с собой.
Наконец Фрайтаг оживился чуть больше.
— Ах ты, пес! Ха–ха! Шрадер хотел отправить тебя в полевой госпиталь, но я отговорил его. Вспомнил, что ты сказал тогда у Холма. Думаешь, он меня послушал? Не знаю, как тогда, но теперь, похоже, слушает. Как бы то ни было…
Фрайтаг сначала сложил пальцы вместе, затем растопырил. Теперь за пулеметом застыли в ожидании двое других солдат, и он продолжал сидеть, где сидел — мокрая фигура на фоне бетонной стены, — потихоньку съезжая вниз, в течение всего дня.
Кордтс его почти не слушал, потому что в голове у него снова пульсировала боль и отказывалась проходить. Он только и делал, что размалывал между ладонями какой–то мелкий сор и крошки, лишь бы чем–то отвлечь себя. Но почему–то — он не мог сказать почему — ладони были у него стерты едва ли не в кровь и болели еще и раньше, когда он только–только пришел в себя утром.
— Как бы то ни было, — продолжал Фрайтаг, — я знаю, что ты полный идиот. В полевой госпиталь вчера было прямое попадание. Что только подтверждает мою мысль.
Кордтс не знал, что на это сказать.
— Прямое попадание? — пробормотал он.
Фрайтаг мотнул головой, словно хотел боднуть бетонную стену, однако удержался и аккуратно прислонился затылком к стене.
— Омерзительное место. Помню, как ты сказал Байеру. Это омерзительное место, и тебе там понравится.
И он рассмеялся, на этот раз громче. Господи, ну когда же он заткнется, подумал Кордтс. Говорить ему не хотелось, однако он был вынужден каждую секунду–другую прерывать Фрайтага.
— Выходит, ты спас мою шкуру, — сделал он вывод.
— Выходит, что так. Говорят, там накрыло почти тридцать человек. Но с тобой все равно ничего бы не случилось. Потому что я знал, что ты бы там взвыл.
— Пожалуй, — согласился Кордтс. Других слов благодарности у него не нашлось, и он ограничился этой фразой. Впрочем, острой необходимости в ней не было. Полевой госпиталь? Да, помнится, он говорил что–то в этом роде. Омерзительное место. Его мысли кувыркались посреди звездной бездны, посреди странной пустой бездны, но потом почему–то опустились прямо в Холм, в здание местного отделения ГПУ. Но ему было все равно, и картинка эта быстро исчезла. По телу пробежала судорога, и он заставил себя сказать:
— Да, отличная работа. Ты, паршивый осел, спасибо, что обо мне подумал. И спасибо за все Господу Богу.
Несмотря на боль, он улыбался и даже беззлобно стукнул кулаком Фрайтага по коленке. Вынудив губы произнести слова благодарности, он тотчас почувствовал себя лучше. А Фрайтаг наконец замолчал. Кордтс закрыл глаза, и ему вновь что–то привиделось — вернее, он узрел себя самого посреди звездной бездны, медленно плывущего в никуда. Это ощущение оказалось на редкость приятным, и он продолжал слабо улыбаться и на несколько минут зажмурил глаза. В таком положении голова болела чуть меньше, а когда она заболела снова, он открыл глаза.
И увидел Хорнштритта — тот так и не пошевелился. Кордтса посетила смутная мысль, что бедняга погиб по его вине. Вот уже в течение нескольких недель, вплоть до последних дней, почти никто не погибал, так что мертвецов вокруг себя они почти не видели. Он ощутил моментальный укор вины — впрочем, это было все, что он ощутил, потому что за ним ничего не последовало. Крабель был все еще жив, и в какой–то момент санитар и два солдата вынесли его наверх на носилках и пронесли мимо Кордтса и Фрайтага, куда–то в темноту — по всей видимости, туда, где стояли остатки полевого госпиталя. Шрадер не сводил с них глаз, пока они шли мимо, однако даже не пошевелился. Затем, как только они исчезли в темноте, он вскочил и бросился им вдогонку, однако спустя несколько минут вернулся и снова сел.
Хейснер бродил по комнате, словно его мучил зуд, и время от времени улыбался — улыбался, несмотря на боль, которая не отпускала его. Он близоруко щурился и что–то недовольно бормотал себе под нос. Кто–то, не иначе как санитар, стащил с его носа оправу. Вокруг глаз и на висках белела тонкая полоса, придавая ему еще более безумный вид. Впрочем, на самом деле эта светлая полоска кожи была не так уж и бела — скорее сера от гноя, однако на фоне закопченного лица производила впечатление белой. Остальные солдаты исподтишка посматривали на него. Порой они видели такое, чего им никогда не забыть. Например, то, что у него не было ни бровей, ни ресниц. Зато глаза были целы, и он мог видеть вещи вокруг себя.
Шрадер сердито рявкнул ему, что если бы он не зевал, то мог бы пойти вслед за санитаром в госпиталь. Ну а поскольку зрение у него было слабое и в темноте дорогу назад он все равно не нашел бы — впрочем, и днем тоже, то Хейснер лишь пожал плечами: мол, ничего не поделаешь.
Глава 19
Артобстрел — утомительная вещь. При артобстреле не на что переключить внимание. Страх прямого попадания в конце концов куда–то исчезает, как тот зритель, что посреди действия уходит с нудного, неинтересного спектакля. Разница состоит лишь в том, что уйти некуда. Поэтому, вместо того чтобы окончательно исчезнуть, страх залегает на дно или же словно отключается, а отключает его самая что ни на есть банальная скука и медленное течение времени. Эти вещи порой обладают куда более разрушительной силой, нежели взрывчатка. Подобно зрителю в зрительном зале, который засыпает или, по крайней мере, клюет носом, потому что ему не разрешают выйти вон, им оставалось лишь сидеть и тупо смотреть то в одну, то в другую точку, ощущая, как внутри накапливается нервное напряжение, которое не может найти себе выхода.
Снаружи шел дождь и артобстрел, дождь и артобстрел и долгие часы зимней тьмы.
Во время шторма на море бывают моменты, когда малочисленная команда небольшого судна сделала все, что в ее силах, привязала все, что могла привязать, и установила руль так, чтобы нос шел поперек волн. А поскольку команда исчерпала все свои возможности, то ей не остается ничего другого, кроме как спуститься в трюм и ждать. Человек, в начале тридцатых годов XX века впервые в одиночку совершивший кругосветное плавание, провел часы самого страшного тайфуна у себя в койке, переворачивая при свете лампы страницы романа Бальзака. Пережидать, когда кончится шторм, оказалось на редкость скучным занятием, пугающим и скучным. Время от времени он выходил из своей крошечной каюты наверх, чтобы посмотреть на бушующий океан. Зрелище было впечатляющее — по сравнению с разыгравшейся стихией его суденышко казалось жалкой щепкой. И тогда он возвращался вниз и продолжал читать — и так до тех пор, пока сил сносить скуку у него не оставалось, и тогда он пробовал вздремнуть, а затем снова принимался за чтение. Так продолжалось три дня. В конце концов он потерял мачту и был вынужден выползти из кокона своей летаргии и постараться хоть как–то исправить ситуацию.