Профессиональный военный и даже великий лидер всегда должен обладать определенной долей воображения, с которой следует или родиться, или приобрести ее за долгие годы руководящей деятельности.
Почти что по определению командир любой такой тыловой охранной дивизии никогда ранее не выказывал великих командных качеств или других выдающихся черт характера. Однако в этом отношении Шерер, пожалуй, был редким исключением. Было трудно понять, кем он был по натуре и кем стал волею судьбы. Задолго до того, как закончилась осада Холма, он начал ходить среди своих страдавших от холода и отчаявшихся подчиненных. Он напоминал капитана пиратского корабля или, возможно, капитана обычного торгового судна, попавшего вместе с экипажем в жестокий шторм. За дни осады он отрастил бороду, что было не так уж важно в обстановке суровых ожесточенных боев, но при этом, насколько известно, являлся единственным немецким генералом, отпустившим на лице столь буйную растительность. Многие генералы забывали о бритье в не менее драматических ситуациях. Фон Паулюс в дни Сталинградского сражения бороду не отпускал. У него была лишь обычная небритость, когда он в развалинах знаменитого волжского города капитулировал перед русскими войсками. Горделивый Модель, командовавший под Ржевом 9–й армией вермахта, также ходил со щетиной на лице, когда его мысли были заняты исключительно боевой обстановкой. Однако не происходило и нескольких дней, как он снова появлялся перед своими офицерами чисто выбритым. То же самое можно сказать и о Зейдлице и Эйке под Демянском или Гудериане во время боев под Тулой до того, как он был смещен со своего поста за неповиновение. Манштейн, воевавший в Крыму, ни разу не подумал о том, чтобы отрастить усы или бороду. Находившийся от него на огромном расстоянии, в далеком Заполярье, Дитль, убежденный национал–социалист, неизменно следил за собой и никогда не запускал бритье.
Возможно, эти факты и не имеют особого значения. В конце концов, борода Шерера не такая уж редкость. Немецкие моряки и подводники всегда носили бороды, находясь вдалеке от высокого начальства и в таких условиях, где приходится строго экономить пресную воду. Истинные причины, заставившие Шерера отпустить бороду во время осады Холма, длившейся сто пять дней, остаются для нас загадкой.
Почти наверняка можно утверждать, что он не впал в панику при виде сдвигающейся линии фронта, подступившей к самому порогу старого русского города. Он наверняка испытывал опасения, но не тревогу. И, несомненно, облегчение. Потому что, когда подойдут части Красной армии, он будет воевать с русскими солдатами, а не с партизанами. Во всяком случае, ему не придется выполнять приказы, обязывающие вести войну с мирным населением. Шерер, должно быть, прекрасно понимал это и однажды утром испытал едва ли не радость, узнав о том, что противник упрямо наступает на Холм со всех четырех сторон света. Немецкие солдаты, несшие службу на занесенных снегом заставах в контролируемом партизанами краю, вне всякого сомнения, также испытали облегчение от того, что им приказали отступить к Холму, где, по их мнению, было не так опасно. Здесь эти люди смешались с солдатами, отступавшими с линии фронта, которая уже была разорвана советскими войсками. Все они собрались в городе — примерно четыре тысячи человек из десятка разных воинских частей. Температура продолжала опускаться, а в ясные дни холодный ветер делался гораздо сильнее, чем во время снежных бурь. Последние иногда длились несколько дней подряд. К Холму продолжали неумолимо двигаться советские танки «Т–34» и отряды красноармейцев. 18 января 1942 года город был окружен со всех сторон.
Глава 3
Кордтс и Фрайтаг прибыли вместе с несколькими солдатами своей дивизии, которым посчастливилось остаться в живых, пройдя многие сотни километров от озера Селигер. Отступавшим наступали на пятки передовые отряды Красной армии и невыносимый зимний холод. От знакомых солдат их взвода, роты или батальона они узнали о том, что Герц был ранен и умер от переохлаждения, Браммлер пропал без вести, Лаутерманн убит в бою, Эриксон погиб при невыясненных обстоятельствах. У Кордтса и Фрайтага были обморожены ноги, а у Молля, который был вместе с ним, дела и того хуже — обморожены и руки, и ноги. Но ему все равно повезло, пусть даже и относительно, потому что его вывезли на самолете сразу после начала осады.
Таким образом, Молль улетел, а Кордтс и Фрайтаг остались в составе разношерстной воинской части, командование над которой взял генерал Шерер и которая получила название боевая группа «Шерер».
Они пробыли в ней до апреля, проведя в осаде почти три месяца. Фрайтаг находился где–то на внешнем оборонительном периметре, который в отдельных местах проходил по центру города. Кордтс оказался в полевом госпитале, размещавшемся в старом здании ГПУ. У него была высокая температура, из–за которой он находился в бредовом состоянии.
К сожалению, бывшее здание ГПУ находилось относительно недалеко от оборонительного периметра. Время от времени русские штурмовые группы прорывались сюда и оказывались едва ли не у дверей госпиталя. Их приходилось отбрасывать автоматным огнем, ручными гранатами и даже штыками. Однако другого места для содержания раненых и больных в городе больше не было. Переменным огнем советской и немецкой артиллерии Холм был превращен в груду развалин с немногочисленными уцелевшими зданиями. Древний русский город не был сожжен дотла, подобно окрестным деревням, а скорее раскрошен, превращен в груду камней. Здание ГПУ, свидетельство бесславных дел сталинской тайной полиции, выглядело не слишком импозантно, но построено оно было прочно, как крепость, подобно всем тюрьмам как в России, так и в других уголках света. Оно было оцарапано, расколото, разбито и почернело от огня, однако упрямо продолжало стоять посредине развалин, в которые превратился Холм.
Штаб–квартира Шерера находилась в этом же здании, и ему часто были слышны крики и стоны раненых. До его обоняния доносились мерзкие запахи больной, изуродованной человеческой плоти, однако он вскоре принюхался к этим запахам, и они больше не беспокоили его.
Он вполне мог слышать и бредовые речи Кордтса, валявшегося в беспамятстве на набитом соломой тюфяке. Кордтса попеременно бросало то в жар, то в холод; он то погружался в подобие сна, то бодрствовал, вслушиваясь в звуки близкого боя. Окна были давным–давно выбиты, и лишь приколоченные к ним доски мешали русским штурмовым отрядам забросать гранатами помещения, в которых находились раненые. Многие доски были разбиты в щепы или держались на честном слове.
В апреле было все еще холодно, но холод стал уже не таким невыносимым, как в зимние месяцы, особенно в конце января и начале февраля, когда Кордтс был ранен в первый раз и впервые оказался в этом месте. Осколок то ли шрапнели, то ли льда со стенки из снега, которую нагребли солдаты, распорол ему левую щеку от уголка рта и почти до скулы. Какой бы необычной ни была рана, он мог бы обратиться к медику, который зашил бы ее. Но Кордтс не имел особого желания застрять в здании ГПУ, которое Иваны атаковали практически каждую ночь. Пребывание на периметре его удручало в не меньшей степени, потому что боль и страх заставляли Кордтса сохранять чувствительность к окружающему миру. Раненому необходима передышка, но поскольку для этого нигде не было безопасного места, он остался там, где и был.
Невыносимый холод притупил боль от раны. Наблюдавший за Кордтсом Фрайтаг, заметивший, как гротескно тот выглядит, когда улыбается, стал называть его Улыбчивым. Когда Кордтс затягивался сигаретой, которая немного ослабляла боль, дым забавно выбивался наружу сквозь рану. Однако скудный табачный паек закончился очень быстро, и через несколько дней холод и сильные ветры растравили рану еще больше. Воспалились даже зубные нервы. Боль сделалась невыносимой. Затем кто–то из товарищей снял с него повязку и сказал, что у него скоро начнется гангрена, если уже не началась. Но Кордтс все еще не хотел отправляться в полевой госпиталь — по–прежнему боялся, что, лежа там, умрет, да и был не особенно уверен в том, что гангрена может появиться на лице. Хотя все может быть. Но случаи гангрены он видел — гниющая черная плоть со скверным запахом — на руках и ногах других солдат. Причем не только здесь, под Холмом, но и при мучительном отступлении от берегов Селигера. Этого следовало бояться, да и боль иногда вызывала в нем панический страх, заставляя впиваться зубами в собственную руку, чтобы успокоиться.