Языки на противоположном конце шкалы, «мягкие», отличаются сильным семантическим полиморфизмом (семантика – это наука о значении, семиотика же – о знаках). Это означает полиинтерпретационность или многие и вместе с тем разные толкования языковых значений, представленных как отдельными словами (составленными из элементов алфавита), так и идиомами. Дело в том, что «мягкие» языки могут избегать пропасти, открытой Гёделем. Так оно и есть: чтобы доказать правильность утверждения, содержащегося в определенной (назовем ее «нулевой») системе знаков, – утверждения, которое согласно закону Гёделя НЕ удастся подтвердить внутри этой системы, – мы ДОЛЖНЫ подняться на следующий уровень системы и только там сможем решить задачу. Такие переходы с одного уровня на другой, устанавливающие логикосемантическую иерархию языков, можно упрощенно показать таким способом: говоря «вижу стул», обобщенно правильным будет, если я скажу, что «вижу мебель», но нельзя сказать «вижу стул и вижу мебель». Это звучало бы странно. Однако язык дан нам так, что тысячи таких разноуровневых «переходов» мы не осознаем (кроме логик, отягощенных парадоксами, например, типа самовозвратности – selfreflexivity).
«Самые мягкие» языки либо полны внутренних противоречий (как язык Zen), либо подобны произведениям абстрактной живописи, поскольку в них действительно можно открыть знаковые элементы, но само открытие и «прочтение» происходит субъективно, а не как в случае разговорного языка – ИНТЕРСУБЪЕКТИВНО.
5
«Нормальный» этнический язык, которым мы пользуемся, сам справляется с гёделевским препятствием, не заботясь о «качелях» логикосемантических уровней. Это следует из места, которое он занимает на нашей шкале, – полоса в середине. Именно там язык располагается, являясь достаточно «кодово» твердым, чтобы понимание было возможным, и одновременно – достаточно «мягким», чтобы можно было понимать его тексты с различными отклонениями. Это спасает от падения в «пропасть Гёделя». Я сказал «пропасть», поскольку в языке, освобожденном от возможности многих истолкований, разнозначности, зависимости смысла от контекста, то есть в «мономорфическом» языке (в котором каждое слово означало бы одну-единственную вещь) преобладал бы страшный численный излишек, настоящая вавилонская энциклопедия – таким языком невозможно было бы пользоваться. Каждая же попытка окончательно «плотно закрыть» знаково несовершенные системы приводит к regressus ad infinitum. Таким образом, наш язык в восприятии является немного «размытым», и чем длиннее тексты, тем больше вокруг них возникает неоднородно воспринимаемых «ореолов». Он существует, не попадая в ловушки Гёделя, противопоставляя им свою гибкость, эластичность или, одним словом, благодаря тому, что является метафорическим и способен ad hoc создавать метафоры. Как язык это делает? Когда я скажу «мужчина смотрит на женщину через гормон андростерон», каждый, кто знает, что это мужской гормон, определяющий сексуальную ориентацию у самцов, поймет меня, хотя буквально это нонсенс, так как гормон не имеет ни оправы, ни стекол. Метафоры с разнообразной амплитудой значений мы находим везде: также и в языке теоретической физики, космологии, эволюционной биологии и, в конце концов, математики. Математизация точных наук – это следствие постоянных усилий по СОКРАЩЕНИЮ излишков языковой метафоричности. Когда метафоричности слишком много, язык отклоняется в поэзию и, в конце концов, становится также непригодным как инструмент коммуникации, как и картины художников-абстракционистов, поскольку «прочитать» такие картины можно очень по-разному, и каждый зритель может понять их по-своему (не зная, впрочем, что в его эстетическом познании возникают попытки увидеть в них определенное «сообщение»). Даже среди знатоков нет согласия в том, что касается значения картины, зато картины натуралистов по сути своей не являются знаковыми «мягкими» системами. Они скорее своего рода целостные символы (но в эту довольно спорную проблему я здесь вникать не хочу). Тот, кто пользуется нормальным этническим языком, получает как бы «бесплатно», до тех пор, пока учится пользоваться этим языком, стратегию избежания гёделевских провалов. Многообразие, количество, качество метафор в разговорном языке бывает вообще меньшим, чем в литературе; больше всего метафор, означающих «почти произвольную растяжимость», субъективную расширяемость, восприимчивость многих толкований значений, мы встречаем в поэзии. Итак, если произведение начинается словами (у Лесьмяна в «Пане Блышчинском») «Снился сад», то мы УЖЕ имеем дело с полиинтерпретационной метафорой, а кто согласия на противодословность такого элементарного сказуемого не дает, тот на читателя поэзии (лесьмяновской) не тянет. На «нулевом» уровне языка он был бы прав, поскольку «сады СЕБЕ не снятся», потому что не могут видеть сны. «Пестрота» красноречия в большой степени зависит от оригинальности изготовления ad hoc воспринимаемых потребителем метафор, таких, которые будут «свежими». (Расхваливаемые сегодня авторы, такие как Бучковский и Парницкий, «пересаливали» свои тексты такой чрезмерной метафоричностью, что возникали произведения, очень сильно противопоставленные однозначному пониманию, – средний читатель не желает, чтобы автор с помощью текста водил его по бездорожью, ложными путями, по лабиринтам, которые, впрочем, в глазах искушенного «метафорофила» могут стать как раз жемчужинами прозы.) Но вернемся к нашей шкале и выводимым из нее заключениям.
6
Совершенно особое, непривычное место на этой шкале занимает биологический код, который создала естественная эволюция. Здесь стоит к нему хотя бы в общих чертах присмотреться. Генетический код еще не является СООБЩЕНИЕМ – это только алфавит и грамматика (так же как и язык программирования, один из многих искусственно созданных). Клетка пользуется четырехбуквенным языком (кодом) нуклеиновых кислот, чтобы перевести текст-геном на двадцатибуквенный язык белков. (Напоминаю, что КОД мы узнаем тогда, когда одна знаковая система остается строго подчиненной другой, как, например, когда, кроме азбуки Морзе, в морской службе мы используем сигнализацию флагами или когда кодом является шифр, то есть шифр является кодом, который переложить на этнический язык сумеет только тот, кто обладает КЛЮЧОМ, служащим для декодирования.) Белковая молекула – это текст, построенный из двадцати букв вторичного алфавита – аминокислот, тождественных во всей живой природе. («Изобретение» оказалось НАСТОЛЬКО сложным, что генетический код является единым для всех растений и животных – бывших, существующих и будущих – в ходе четырехмиллиарднолетней эволюции жизни на Земле.)
Геном в принципе является «застывшим» и «неподвижным» и потому представляет собой базовую матрицу наследственного сообщения. Нуклеиновый код, построенный на основе нуклеиновых кислот (нуклеотидов), является тройственным (триплет). Четыре нуклеотида, взятых отдельно, могут кодировать только четыре аминокислоты. Взятых по два тоже недостаточно – они определяют только 16 аминокислот. Зато триплеты дают уже 64 комбинации, и это уже излишне. Тем самым мы говорим, что структура этого кода является redundant (избыточной). Большинство аминокислот может кодироваться более чем одним триплетом, некоторые же – даже шестью. При этом три триплета не кодируют каких-либо аминокислот, так как они являются как бы знаками препинания кода. С тех пор как в каждом геноме открыли так называемые «junk DNA», или «нуклеотидный мусор», сначала воцарилось убеждение, что код по своей сути издавна представляет собой экипаж, которым пользуется этот кодовый «мусор» будто пассажиры-зайцы. Резкий отказ этим «пассажирам» в каком-либо смысле, во всяком значении в процессе передачи наследственного сообщения давно казался мне весьма подозрительным, тем более что всего лишь НЕСКОЛЬКО процентов генов (у человека их около 100 тысяч) признаны кодами, которые структурно определяют возникновение (строительство) аминокислотных белков, этих кирпичиков любого организма. Однако в последнее время уже речь идет об эволюционной РОЛИ «junk DNA», хотя с определенной точностью функции этого «мусора» еще определить не удалось. Кажется, что тождественность, многоповторяемость определенных секвенций, якобы «ничего в наследственности не значащих фрагментов кода», их упрямое присутствие свидетельствует о том, что они подвергаются селекционному давлению и тем самым выполняют какие-то функции. Кажется, что те, называемые «бессмысленными», нуклеотиды влияют на структурные гены, обусловливая интенсивность их экспрессии, что они выполняют функции, поддерживающие порядок генома, и т.д. Я не вникаю в это отступление дальше. Оно очень захватывающее, так как до сих пор считалось, что три миллиарда нуклеотидов генома заслуживают внимания ТОЛЬКО в пределах «структурного меньшинства, кодирующего конкретные белки». (А ведь есть серии тех «глухих и немых» нуклеотидов, насчитывающих неизменные упорядоченные ряды по 280 элементов.)