Увы, именно после того памятного обеда в его апартаментах в Шелбурне Генри Ирвинг изменил течение моей жизни, объявив, что прочтет для меня стихотворение Томаса Худа «Сон Юджина Эрама».
Этот поэтический опус в его исполнении оказал на меня поразительное, ошеломляющее действие. Правда, внешне я оставался невозмутимым, как камень, но я пережил истинное потрясение, доходящее до полного самозабвения. Мое состояние, Кейн, было близко к истерике. Спешу добавить, что я говорю это не в свое оправдание, но скорее для того, чтобы подтвердить талант Ирвинга, хотя ты и сам прекрасно знаешь: я не зеленый юнец, который слоняется без дела вблизи кулис и готов прийти в восторг по любому поводу. Нет, я был мужчиной, крепким и стойким во всех отношениях. В ту пору мне шел тридцатый год, и почти десять лет я провел в качестве чиновника на службе короне. Собственно говоря, весь мой творческий багаж, помимо статеек да изредка публиковавшихся легковесных рассказов, составлял близящийся в ту пору к завершению и способный вызвать сон том, на котором, по-видимому, и д о лжно было упокоиться моей писательской славе. Я имею в виду, конечно, мой скучнейший, навевающий дремоту труд «Обязанности клерков Малых судебных сессий». [25]
Мои слезы в тот вечер поразили всех присутствующих. Куда меньшей неожиданностью стала последовавшая несколько месяцев спустя новость о том, что я отказался от гражданской службы и связал свою судьбу с Ирвингом, приняв его предложение взять на себя обязанности управляющего «Лицеумом». Свое согласие я выразил телеграммой, посланной для передачи Г. И. в эджбастонскую гостиницу «Плуг и борона» и содержащей лишь одно слово «ДА!».
Поскольку «Лицеум», новый «Лицеум», должен был открыться 30 декабря постановкой «Гамлета», я присоединился к Ирвингу в Бирмингеме 9 декабря, успев к тому времени радикально изменить свою жизнь. Я женился, ибо Флоренс, отца которой мне пришлось успокаивать в связи с моим неожиданным решением отказаться от государственной службы, а значит, и от будущей пенсии, согласилась на год ускорить это событие, договоренность о котором уже была достигнута. Конечно, Генри был чрезвычайно удивлен и, смею предположить, не слишком рад, узнав, что я прибыл в Бирмингем с женой в придачу! И так вышло, Кейн, что я поклялся в верности дважды за одну неделю. Дважды, можно сказать, обвенчался. Связал себя двойными узами и обрек сам не знаю на что.
Это растянулось на последующие годы, причем если узы, связывавшие меня с Флоренс, стали слабее во всехсмыслах этого слова, то моя связь с Генри лишь крепла. Да, именно с Генри я, можно сказать, состою в нерасторжимом браке. И он убивает меня, Кейн! Он высасывает из меня все соки! Порой я боюсь, что не смогу ни оставить его, ни жить так дальше. И если на прошлой неделе в «Брунсвике» я был в отчаянии, то теперь, благодаря увещеванию Уитмена, оно слегка смягчилось. Мэтру я задал вопрос, подобно тому как древние вопрошали Дельфийского оракула: «Как мне жить? Как мне выжить?» Не столь многословно, но, по сути, именно так прочел Уитмен мою «нужду» между строк и ответил:
«Каждый человек должен запечатлеть имя Господа в письме своей жизни».
Да, я буду придерживаться этих слов. На их основе я построю себя, свою личность заново. И разве есть у меня иной выход?
Друг Кейн, моя рука устала, и я прекращаю свои сердечные излияния, ибо мне еще нужно собраться с духом перед нашим неминуемым прибытием в академию, о котором возвещает проводник поезда. Сейчас я должен надеть маску милого Дядюшки Брэма и в качестве такового следить за представлением, актерами со всеми их проблемами и тому подобным. Нужно ли писать о том, что я уже сейчас с нетерпением жду, когда опустится занавес? Но с тем же нетерпением я ожидаю возможности возобновить общение с тобой на этих испачканных пятнами крови страницах и обещаю, что вернусь к письму, как только это дозволит судьба.
Не сомневайся, так оно и будет. Жду этого мгновения.
Дневник Брэма Стокера
20 марта, 2 часа ночи
Никак не заснуть. Ну и ладно. Давненько я не брался за этот дневник.
Не прошло и часа, как мы вернулись обратно в «Брунсвик». По пути, несмотря на успокаивающее покачивание мягкого вагона, мы все были слишком взвинчены, чтобы заснуть: возбуждение после успешного выступления у курсантов Уэст-Пойнта не спадало. Даже Г. И. вышел из своего купе посмотреть, как не столь значительные, как он, персоны разыгрывают шарады, и мне показалось, что я увидел улыбку на его губах, когда Э. Т. деликатно спародировала его Матиаса. [26]Конечно, у него не нашлось доброго слова для меня, но я все равно прощен. Мне это понятно. Я знаю точно. И благодарен ему, ибо его гений влияет на меня — я заново ощутил это сегодня вечером.
В Уэст-Пойнте Генри Ирвинг проявил себя гением, свидетелями чему наряду со мной были четыре, если не пять сотен слушателей. Что за прекрасная публика эти курсанты! Они сидели на скамьях в столовой и выглядели как сплошная масса стальных, серых с синим мундиров с латунными пуговицами и сияющими юными лицами. Эти лица, чисто выбритые, с горящими глазами, придавали дополнительный смысл моей метафоре — настоящая стальная масса.
А уж степень внимания и понимания этой публики оказалась просто непревзойденной. Многие из курсантов, как я не раз слышал, никогда раньше не видели пьесу, но, судя по их реакции, ни одна реплика из «Купца» [27]не осталась ими непонятой. Не нашлось ни одного эпизода, который не был бы воспринят во всей полноте. Они внимали сцене суда, в которой Э. Т. в роли Порции — само искушение, а Г. И. в роли Шейлока орудует моим кукри столь будоражаще рискованно (о, сейчас от одного вида этого клинка меня пробирает холод!), словно и правда присутствовали на заседании трибунала. Такое восторженное внимание вдохновляет актера, а в этот вечер мы вкусили его в полной мере. Так же вдохновляли нас всех и аплодисменты, которые звучали в конце каждого акта.
Правда, подготовка к спектаклю проходила не так гладко и вызвала эмоции совсем иного рода. Начать с того, что мы отправились в дорогу с небольшим набором декораций и реквизита, поскольку академия предупредила об отсутствии у них подходящей сцены. Исходя из этого Ирвинг объявил, что мы будем ставить пьесу как это делалось во времена Шекспира: вместо классических декораций — стойки с пояснениями. «Венеция: публичное место», «Бельмонт: дом Порции», «Дом Шейлока у моста» и так далее. Костюмы тоже были самыми непритязательными. Но и при этом мы столкнулись с проблемой, само существование которой все еще сердитый Генри, как водится, попытался свалить на меня. Заключалась она в том, что освещение в предоставленном нам в качестве театрального помещения зале курсантской столовой было явно недостаточным для того, чтобы зритель смог в третьей сцене пятого акта отличить свинцовый сундук от серебряного.
— Итак, — возмущенно вещал Генри с импровизированной сцены, заставив замолчать собравшуюся труппу, — ухажерам Порции придется делать выбор между одним сундуком из золота и двумя из серебра! Где в этом смысл, мистер Стокер?
— Смысл, мистер Ирвинг, — возразил я с почтительного расстояния, — содержится в тексте. Даже ребенок сможет понять смысл этой сцены, если только играть ее как написано.
Это, как я и ожидал, разозлило его, ибо Генри терпеть не может, когда ему указывают на присущую ему склонность играть Барда не как написано в пьесе, а как ему угодно в данный момент. [28]Наша маленькая размолвка закончилась, когда Г. И. решительно сошел со сцены, выкликивая своего костюмера и свою собаку, при этом собираясь строго отчитать меня.
Но в конце концов все прошло хорошо. Лучше, чем хорошо. В финале пьесы была та чудесная пауза — лучший миг, если спектакль удался, после которой, как будто повинуясь единому порыву, все курсанты встали со своих мест и с оглушительными криками восторга подбросили вверх свои фуражки. На миг помещение почернело, как будто заполненное летучими мышами. О, какое это было ликование!