Те, кто приложился к щупальцам, почили вечным сном. На Трафальгарской площади прошла довольно слезливая поминальная служба под председательством премьер-министра, который, на счастье, оказался в Женеве во время снегопада, хотя эти события и заметно его состарили. Некоторым из его кабинета повезло гораздо меньше.
Те, кто не добрался до реки и не наглотался жидкой информации, быстро оправились. Было, конечно, много всякой неразберихи, возмущенных опровержений, слезных признаний и в конечном счете немало приторной скорби. В тот день многие люди оказались на грани гибели, но в большинстве своем были спасены. В конце концов все сделали единственное, на что были способны, — вздохнули поглубже и с удвоенной энергией вернулись к жизни, и водворился прежний заведенный порядок, с его рабочими неделями, утренними поездками и ежедневной толкотней в центре города.
Ну и конечно, я. Я тоже остался в живых.
После того как ловушка Процесса захлопнулась, все почернело, и из того, что происходило дальше, я запомнил только мимолетные вспышки, словно выхваченные из темноты. Вот сильные руки вытащили меня из воды, влили в горло какую-то теплую укрепляющую жидкость, опустили на что-то мягкое, и началась долгая убаюкивающая поездка в машине.
Когда меня нашли, я, судя по всему, был в горячке, без конца бормотал про снег, генерального директора, информацию. Первое, что я помню, это пробуждение здесь, в постели в Хайгрове, [70]где вы столько сделали, чтобы ликвидировать ущерб, нанесенный ошибками и заблуждениями ваших предков, и где вы проявили столь любезное гостеприимство, благодаря которому я чувствовал себя как дома.
С огромным удовольствием я узнал, что вас, вашу милую жену и меня ждет радость — ни больше ни меньше, чем рождение вашего сына или дочери, чье появление сейчас, когда я пишу эти строки, ожидается со дня на день.
Но есть кое-что самое невероятное, о чем я вам не рассказал.
Это голос у меня в голове. Заговорив в первый раз, он произнес только шесть слов, после чего замолк. Естественно, некоторое время я пытался убедить себя, что все это мне приснилось, что это некое странное побочное действие, слуховая галлюцинация, вызванная крайней усталостью.
Но в последние несколько дней стало хуже — гораздо хуже, и теперь для меня пришло время признать правду. Левиафан жил внутри меня и набирал силу.
То, что находилось внутри Эстеллы, было лишь филиалом Левиафана. То, что ношу в себе я, — его штаб-квартира, его мозг, его мыслительный центр. Боюсь, потребуется немалая жертва, чтобы упечь его навсегда.
Вообще-то говоря, мне кажется, я знаю, что будет дальше. Вы, наверное, уже и сами это поняли. За последние несколько дней моя одежда сильно увеличилась и обвисла. Мой голос стал выше, часто ломается и дает петуха, иногда совсем по-детски. Но странное дело, я чувствую себя лучше, чем прежде. Иногда мне даже хочется смеяться.
Можете делать с этой рукописью все, что пожелаете. Заприте ее в ящике стола. Сожгите. Можете даже опубликовать. Ведь, в конце концов, это только слова.
И последнее. Правда о голосе, который вырвался из моей головы на эти страницы.
В первый раз я услышал его в тот же день, когда очнулся здесь. От этих звуков меня затрясло. Это был не просто голос, а целый хор голосов, слившихся в один. Это был голос Левиафана, голоса англичанина, ирландца, шотландца, старой королевы, существа за нефритовой дверью, гул роботов и — в самой глубине, в неведомых темных недрах его существа — непривычно горький, но вполне самоуверенный голос мистера Стритера.
«Это не конец, — сказал он. — Встреча в пустоши еще впереди».
Послесловие редактора
Прошло уже два дня, как я простился с Генри Ламбом. Раньше мне не хватало мужества взяться за перо. К тому же оказалось, что писать я могу только при свете дня, когда рядом жена и дочь, когда в доме зажжены все лампы и поблизости нет никаких зеркал и других отражающих поверхностей.
В конце концов мы нашли его. Подбросив рукопись к моему порогу, он взял одну из наших машин и поехал в Фене, [71]намереваясь сразиться с тем, что пряталось внутри его и водило его рукой при написании тех глав повести, которые принадлежали не ему.
Однако навстречу нам, навстречу сиренам и стае репортеров, которые собрались здесь, невзирая на мои горячие возражения, из вересковой пустоши нетвердой походкой вышел не Генри Ламб. Тот человек, которого я знал, исчез с лица земли.
После прочтения рукописи Генри я часто думаю об Эстелле, о ее описании того, что происходит, когда внутри тебя сидит Левиафан, как это чудовище отслаивает внешнюю лакировку и обнажает истинную личность под ней.
Мы вышли из пустоши с мальчиком лет восьми-девяти, он казался совсем маленьким и нелепым во взрослой одежде, которая уморительно висела на нем и волочилась по грязи. Я почти сразу разглядел тот отвратительный желтый джемпер, но мне понадобилось некоторое время, чтобы узнать ребенка, потерявшегося в нем. В конечном счете мне пришлось просмотреть старые телевизионные записи, прежде чем последние сомнения у меня пропали.
Мальчик был не слишком разговорчив. Вообще-то он произносил одну-единственную фразу, одни и те же несколько слов, которые повторял снова и снова. Это была старая реприза, лишенная всякого смысла и теперь еще менее забавная, чем прежде.
Два дня назад я зашел попрощаться. Сильверман, разумеется, организовал все великолепно — маленькая ложь в моем официальном расписании, агенты службы безопасности в штатском, скромная машина без опознавательных знаков. В моем новом положении лучше быть осмотрительным.
Читатель может увидеть мрачный юмор в том, где мы теперь держим Генри. Он находится под землей, в глубоких подвалах городского дома моего первого министра, в самом центре мелового круга.
Кажется, он не повзрослел ни на один день и остается все тем же ребенком. Он совершенно не потеет. Ни капли пота не было обнаружено на его ребячьих подмышках, ни малейшей струйки на его икрах, ни мальчишеской влаги на затылке. За ним хороший уход, и, хотя он и сидит под замком, я распорядился, чтобы в камеру ему доставляли только самое лучшее. Я категорически настоял на том, чтобы те, кто охраняет его и заботится о нем, были людьми в высшей степени надежными, дабы избежать повторения того, что получило название «проблема Хики-Брауна».
Разумеется, Генри никогда не покидает своей камеры. Я обязан ему жизнью, но это вряд ли поможет бедняге когда-нибудь выйти оттуда.
Как и обычно, во время моего последнего посещения он, казалось, не понимал, что я там. Я взял с собой Сильвермана, но Генри словно совершенно не замечал нашего присутствия и на протяжении всего визита бесконечно повторял все те же восемь слов.
Странно, но в меловом круге вместе с ним сидел маленький серый кот; свернувшись у его ног, он счастливо мурлыкал и, казалось, был совершенно доволен жизнью. Я спросил, как животное попало туда, но вас, вероятно, не удивит, что никакого убедительного объяснения его присутствия так и не услышал.
Я попрощался и, все еще утирая слезы и заверяя в моей неизменной поддержке, отправился в уборную, а Сильверману, несмотря на его возражения, приказал ждать наверху.
Закончив свои дела и приступив к омовениям над раковиной, я почувствовал какое-то движение и увидел неожиданно мелькнувшее в зеркале цветовое пятно.
У меня за спиной стояли два человека. Я не имею ни малейшего понятия, как они проникли сюда, никем не замеченные, никем не остановленные, хотя нет нужды говорить, что я сразу же узнал их.
Да и кто бы их не узнал — в этой одежде, с шишковатыми коленями, с их незабываемым зловещим видом.