Вдруг сзади послышался непотребный рев. У бабушки враз оборвались рыдания, и она испуганно обернулась. На нее смотрели бессмысленные и безумные открывшиеся дядины глаза. Рот его был открыт, и того гляди, из него вновь исторгнется такой же жуткий рев. И тут бабушка взяла бутылку со святой водой, откупорила ее и решительно пошла на дядю. Встала над ним, остававшимся в такой же нелепой позе, и безо всяких рыданий, громко, почти приказывающе произнесла:
— «О, премилосердная Владычице! К Твоему заступлению ныне прибегаем. Молений наших не презри. Услыши нас: жен, детей, матерей!..»
Дальше она не знала, листок остался лежать у кроватки. Но она в этот момент была уверена, что того, что она сейчас произнесла, было достаточно. И еще бабушка была уверена в том, что Та, к Кому она обращалась, сейчас рядом и слышит ее. Бабушка наклонила бутылку и вылила струю воды на голову дяди. Голова его дернулась, и он так застонал, что бабушка отшатнулась. Теперь он именно застонал — жалобно, воюще, и пополз вдруг вперед, так и оставаясь на карачках. А бабушка всё поливала и поливала непрерывной струйкой его голову. Так и двигались они, а дядя при этом движении непрерывно стонал.
Не могла знать ни бабушка, ни тем более шедший за ней Тимоша, что происходило с дядей. А происходило вот что: когда вырвалась молитва из бабушкиных уст и открылись его глаза, он увидел впереди себя будто кусок чернозема, из которого торчало десять виноградных лоз с одной виноградной гроздью на каждой лозе. Но не чернозем видели его глаза, и не простые гроздья свисали с виноградных лоз. Черная, живая, страх излучающая тьма пульсировала и копошилась перед глазами, и будто кто толкал к ней, и невозможно было сопротивляться толканию. Да и как сопротивляться, если нет уже ни сил, ни воли! А гроздья... Он вдруг услышал голос в себе, от которого всё содрогнулось в нем, и голос этот его разделил как бы надвое: он увидел себя со стороны, в нем стало две личности, два «я». Голос этот говорил для обоих: «От виноградников содомских виноград их, и лоза их от Гоморры, гроздь их гроздь желчи, гроздь горести их; ярость змиев вино их и ярость аспидов неисцельна...»
До этого он не читал Писания, но знал (да и все знают), что Содом и Гоморра — это два города, испепеленные с неба огнем Божиим, ибо настолько погрязли жители их в грехах, что только огонь — участь их. Так решил долготерпеливый и многомилостивый Бог. Ужас для человека такого Божьего решения заполнил сейчас всю душу стоящего на карачках. И сзади никто не толкал. Убил толкающую силу голос. И, наконец, будто молнией пронзило сознание: голос, что он слышит, этот голос Того, Кто поразил огнем Содом и Гоморру! И вот, перед ним плоды призывающей шевелящейся тьмы: содомогоморрский виноград, гроздья желчного пьянственного винограда, гроздья горести и змеиного яда. И — пополз навстречу адскому призыву!..
Застонало, завыло второе «я», которое себя со стороны видело: опомнись! Куда ты!.. Но — поздно, уже съедена первая гроздь, помрачающая ум, переворачивающая разум и убивающая память. В каждой грозди свое зло. И каждая гроздь оборачивается в душе зеленым змеенышем, цель которого — пожрать душу. Вторая гроздь заражает душу бесстыдством, язык становится будто лопата, выкидывающая из пораженной души нечистоты. Третья гроздь делает язык-лопату балаболкой, которая выдает все вверенные ей тайны. Четвертая — распаляет похоть и уничтожает способность любить. Пятая делает человека бешеным чудищем, у которого главный кумир — собственная ярость: морду набить кому-нибудь надо, и совершенно все равно, кому и за что. Шестая напрочь пожирает здоровье: руки ничего не держат, способны только дрожать, голова разламывается, глаза не видят, желудок рвет на части, стареешь на глазах и умираешь безвременно...
И вот все десять гроздей съедены, и самая горечь от последней, ибо она — гроздь погибели души. До последней минуты любой смертельной агонии есть у каждого возможность покаяния. Но какое покаяние у того, кто не помнит себя и не знает, где он и зачем он...
И вдруг в затылок ударило острым холодом. И будто дырку в черепе пробило. И в нее полились оживляющие и обжигающие струи чего-то... вот будто ждешь его бессознательно всю жизнь, не зная, есть оно или нет, надеясь, что все-таки есть, и — вот оно! И знаешь сразу, как назвать это, будто вместе со струями название прилетело — благодать!.. И ударили струи благодати по змеенышам! Взъярились змееныши, они не собирались уступать, яростно отбиваясь от струй, не отпускали изнемогающую душу. Особо свирепо сопротивлялся десятый. Но живительный поток не иссякал, и оказалось, что любая свирепость — ничто против благодати! Сдох и растворился он в ее потоке. Но раны от змеенышей остались.
Как только бутылка опустела, дядя остановился и стал подниматься с четверенек. Бабушка отступила в испуге и прижала к себе внука. Всегда непредсказуемы такие, кто вот так поднимается, кто, будучи пьяным, находит в себе силы подняться, так как обычно они поднимаются, чтоб побуянить и после опять упасть. Дядя встал и повернулся лицом к бабушке. И тут бабушка вскрикнула пораженно, вскрикнула, как говорят, не своим голосом. Если бы поднявшийся собрался дебоширить, она б вообще не вскрикнула, она бы сразу начала соображать, как урезонить буяна. И обязательно урезонила бы, не привыкать! Но сейчас она видела невозможное, от которого хоть каким голосом вскрикнешь: перед ней стоял совершенно трезвый молодой человек и ясными, но беспокойными глазами смотрел на нее. Потом огляделся и спросил:
— Где я?
Ответил Тимоша:
— Дяденька, вы у нас. Мы вас с бабушкой со снега подняли и сюда принесли. И полили святой водичкой.
Дяденька призакрыл глаза, губы его беззвучно задвигались, явно он сейчас прокручивал про себя обрывки воспоминаний, и эти обрывки, судя по его изменившемуся лицу, не доставляли ему радости.
— Ужас, — сказал дядя, открывая глаза.
— Ужас, — сказала бабушка, хотя и не видела того, что смотрел про себя дядя. Дядя стал тереть себе виски.
— Но я ж еще валяться должен, — тихо проговорил он, покачивая головой.
— Бабушка, — подал голос Тимоша, — а как же папа? Ему водички не осталось?
— Да... Ему водички завтра возьмем, Тимош. У Нее, — бабушка кивнула на икону, — воды на всех хватит.
Дядя подошел к иконе, постоял перед ней, повернулся к бабушке:
— Ну что, мать... спасибо и прости. Сама меня дотащила?
Бабушка ничего не ответила, только горько усмехнулась.
— И я помогал, — сказал Тимоша.
— И тебе спасибо, — сказал дядя и погладил Тимошу по волосам. — Значит, говоришь, на всех воды хватит? А меня возьмете?
— А чего тебе ждать завтра? — сказала бабушка. — Иди сейчас, это недалеко. Как вон до того угла дойдешь, где мы тебя подобрали...
— А где вы меня подобрали?
— Да и я-то... — вздохнула бабушка. — Хоть день-то какой сегодня, знаешь?
— Нет.
— Эх... — бабушка подошла к окну и показала рукой, где сворачивать. — Храм маленький, среди домов незаметен, но он тебя сам найдет. Слушай, а ну погоди, — бабушка подошла к кроватке, сняла икону и подала дяде. — Я так думаю, твоя она, раз так стругануло тебя перед ней. А себе я завтра возьму.
Дядя взял икону, вздохнул долго и тяжко, затем, опустив глаза, сказал:
— Спасибо, мать, — и пошел в храм за водичкой.
— Вот так, — сказал Игнатий Пудович после молчания, во время которого он, как говорят, смотрел в себя.
— А этот дядя дошел до храма? — тихо спросил Петюня.
— Дошел, — как бы очнулся церковный сторож. — Иконочка вот эта — та самая, от рабы Божией Аглаиды.
— Неужто вы это всё про себя? — Клара Карловна глядела на дедморозовскую бороду, на детскую улыбку, на безморщинистые щеки, высокий лоб и добрые, всегда внимательные глаза, хранившие оттенок печали, даже когда губы улыбались, и никак не связывался этот образ с сидящим на снегу чучелом, которое только и мекать может, да и то с трудом.
— Да, Клара Карловна, это был я. А батюшка Варлаам, который и Аглаиду, и меня на путь истинный наставил, вот в этом храме служит. Жизнь его целиком прилеплена к этой иконе, даже именем. Назван он в честь преподобного Варлаама, ученика святого митрополита Алексия. Варлаам явился во сне одному отставному погрязшему в пьянстве солдату. Даже ноги у того отнялись. И вот, является во сне преподобный Варлаам этому солдату и велит ему идти в город Серпухов, в Высоцкий Богородицкий монастырь к иконе «Неупиваемая Чаша», чтоб отслужили там молебен о его исцелении. На четвереньках пополз отставной солдат в монастырь! А монахи, оказывается, и не знают иконы с таким названием. Стали искать. Посмотрели на оборотную сторону одной иконы, которая в проходе из храма в ризницу висела, — она. Надпись там: «Неупиваемая Чаша». Отслужили молебен, и — излечился солдат, домой на своих ногах пошел. С тех пор и тянутся к ней одержимые той бедой. Или их тянут, как вот меня притянули. Всё это мне тогда батюшка Варлаам и рассказал, когда водичку давал. Сначала, конечно, по шеям мне надавал. Словесно. Хотя я вполне заслуживал и не словесно.