Поляк при штабе де Мортемара, хорошо знавший русский язык, скрежетал зубами и бешено ругался.
— Что, ты не знаешь, где Троица?! — притянул он одного мужика, вынимая саблю.
— Ну точ-те-грю — не знаю!
Де Мортемар остановил поляка:
— Может быть, и правда не знает.
Ненавидящим взглядом окатил поляк своего начальника:
— Пан полковник! Ну какой же русский не знает, где Троицкая Лавра! Любой русский, хоть из архангельского леса, пьяный, вперед спиной всегда к ней выйдет. На Воробьевых горах заблудится, а Лавру с закрытыми глазами найдет! Веди, собака, не то зарублю! — вновь налетел он на мужика.
И де Мортемар увидел, что перед такой угрозой мужик перестал корчить из себя простеца и, бесстрашно глядя в лицо поляку, сказал:
— Руби. А проводника к Троице ищи в другом месте. Быстрей руби, быстрей ищи, а то вон темнеет, и как бы вас в темноте кто другой не нашел.
Остановил тогда поляка де Мортемар. Это убийство было бы лишним и могло иметь непредсказуемые последствия. Да и, действительно, стало уже совсем темно. И он принял единственно возможное решение — возвращаться. И как только решение было принято, через час они оказались на Троицкой дороге, но уже в пяти верстах от Москвы.
— На дорогу вышли, может, все-таки пойдем к Троице? — сказал неугомонный поляк.
Де Мортемар даже не ответил ему. Сквозь кромешную тьму идти 75 верст среди лесов, полных партизанами, было бы безумием.
Наполеон был в ярости.
— Вы полковник или курсант-первогодок? Вас что, не учили ориентироваться на местности?!
Де Мортемар молчал.
Наполеон только покричал, но плачевных для де Мортемара выводов не сделал, ибо знал, что русские дороги — это не берлинские шоссе, а эти жуткие лесные дебри — не Булонский лес, где все деревья пронумерованы табличками. Да и всё здесь чудит, всё тут не так, всё против правил.
И вот снова надо идти на Троицу. Утром, когда де Мортемар вышел на улицу, он сначала застыл на месте прямо у подъезда, а потом даже сплюнул: кругом стоял густейший туман, в пяти шагах ничего не было видно, и с каждой минутой он густел всё больше. Еле добрался он до расположения уже поднявшейся дивизии. Когда выбрались за заставу, туман стал непроницаем. Остановились для совета. Очень интересно протекал совет — никого и ничего не видно, одни голоса. И даже казалось, что их тоже гасит туман. Офицеры и солдаты были храбры и испытаны в сражениях, но сейчас в их словах звучал испуг на грани паники. И самого де Мортемара начал охватывать безотчетный страх. Все голоса говорили одно: надо возвращаться. Но решение было принимать де Мортемару. И он его принял — возвращаемся. «Пусть меня расстреляют, — думал он, — но хоть дивизия будет цела».
Решил идти докладывать императору сам. Бертье пожал плечами — идите, только я бы умягчить мог.
— Не надо умягчать, — сказал де Мортемар. — Я сам.
Когда он вошел, Наполеон стоял у окна, сцепив ладони за спиной, и смотрел на туман. Не оборачиваясь, произнес:
— Не надо докладывать, полковник. Идите, готовьте свою дивизию к маршу. Насколько это вообще возможно при таком тумане. Как только он рассеется, мы выходим из Москвы...
А сам император не мог оторвать взгляда от тумана, тошнота и страх, ранее неведомые ему, переполняли душу, ему опять мерещилось, что проступает из тумана облик вождя трех непобедимых небесных армий.
— Я смотрю, у вас сколько флакончиков с водой. И в каждом — святая? — спросила Клара Карловна.
— Конечно. От каждой иконы, от каждого святого, к которым обращаемся, в водичке от них особая святость. Водичкой от Николы-угодника мы с Ваней нашу лодку окропляли, когда в путешествие на ней отправлялись. Это когда в домике нашем жили. Никола-угодник — помощник всем путешествующим, особенно на водах.
— А это флакончик особый? — Клара Карловна с интересом разглядывала небольшую фиолетовую вазу с крышкой причудливой формы.
— Особый, — подтвердил со вздохом Игнатий Пудович. — Особый напоминатель мне на всю оставшуюся жизнь. В нем водичка с молебна у чудотворной иконы.
Неупиваемая Чаша
— Сама икона находится в Серпухове, в монастыре, который называется Высоцким. Он стоит высоко, на горке. А за флакончиком у меня фотография. Вот, видите, перед Владычицей нашей — Чаша с крестиком на столе, а в Чаше — Младенец, ручки в стороны приподнял. Это Спаситель наш. Стро-о-го смотрит. Да и как еще на нас, окаянных, смотреть! Смотрит-то строго, а спрашивает с нас до времени милостиво. А коли бы по справедливости... Каждый вечер перед Ней акафист читаю. И весь акафист дрожу от страха — каким был тогда, и не дай Бог возврата! Сколько нас таких очищалось благодатью святости от пагубы какой (у каждого — своя), а потом опять в омут, потому как не о том думаем, чтоб душу возвысить, а о том, чтоб плотские свои греховные потребы ублажить. Ублажил — и бес в тебе опять ожил. А когда благодать сознательной волей своей бережем, эти отродья и приблизиться к нам не смеют.
Давно это было...
Маленький мальчик и его бабушка шли по улице, завернули за угол и наткнулись на молодого Игната, сидевшего на снегу.
— Ой, бабушка, зачем дядя так сидит? — воскликнул испуганно мальчик.
— Дядя пьяный, — мрачно ответила бабушка, покачав головой, и добавила еще что-то тихо и неразборчиво, но явно, что-то очень неприятное — дяде.
Сам же дядя не мог ничего слышать, как не мог и подняться.
— А что такое — пьяный?
— Да ты глянь на него: вроде человек, а ведь — не человек.
— Да как же не человек? Вон руки, ноги...
— А ты в глаза глянь... Руки есть, а делать ничего не могут, только стакан держать, ноги есть, а стоять не может, голова, вроде, на месте, а спроси его о чем, так он ничего не понимает.
Что-то произнес невнятное дядя и, наконец, увидел стоявших перед ним.
— Чего он сказал, бабушка?
— Разве ты не слышишь? «Мы, му, му», а еще «бе-ме».
— Как коровка или овечка?
— Даже хуже. Коровки своим «му» друг с другом изъясняются, а мы, люди, словами. А у него слов сейчас нет, только «мумекать» может, да «бекать» бессмысленно.
И тут мальчик взглянул на бабушку взрослым испытующим взором. И бабушка поняла его взгляд и хотела отвести свои глаза от глаз внука, которые ни разу еще за его маленькую жизнь так не смотрели. Скорее всего, ему вдруг вспомнилась ее фраза про стакан, который только и могут держать дядины руки. Эту же фразу она недавно по телефону его папе сказала. Говорила при нем. Вообще, она всячески оберегала внука от семейной трагедии и от его родителей, которые давно уже были в разводе. Папа допился до белой горячки и находился в специальной больнице. На вопрос внука, где его папа, она резко буркала, что в больнице, и придет, когда выздоровеет, навещать его нельзя, и переводила разговор на другую тему.
Но промашки в телефонных разговорах насчет папы все-таки были. И сейчас ей показалось, что все они вдруг рядом ему вспомнились, и именно они сейчас, соединившись в один поток, и смотрят на нее взыскующими внуковыми глазами.
— Бабушка, а мой папа такой же?
— Да, — выдохнула бабушка.
— А как его лечат?
— Да ерундой всякой. Не лечится это... Вот, несу сейчас одно средство, в церкви дали, попробуем...
— А что это — церковь?
— Ну-у, дом с крестами, где Богу молятся. Вот, водичку дали там и икону.
— А почему ты меня туда с собой не берешь?
— Да я сама там сегодня первый раз была.
Ей сразу вспомнился разговор со священником, который только час назад был. Когда она вошла в храм и стала озираться, к кому обратиться, он сам подошел к ней и огорошил вопросом:
— Ну что, мать, приперло жизнью? Кто пьет-то, муж или сын?
— Сын, — выдавила она. — А вы откуда...
— Я не прозорливец, не пугайся. Просто вас таких за версту видать. А что пришла — молодец. Посетил Господь.
— Да уж не слишком ли страшное, не слишком ли тяжкое посещение? Уж не надо! — эта ее тирада шла по нарастающей неудовольствия, и последнее утверждение было выкрикнуто с вызовом.