Этот поцелуй назывался «Еврейская принцесса» — что непростительно. Но тогда и сам поцелуй был непростителен. «Еврейская принцесса» была непростительна.
А что же насчет поцелуя для Кита? Какого вида лобзание подошло бы для Кита Таланта?
Когда он явился в тот раз — со свернутым таблоидом под мышкой, в перекрученных джинсах, осоловелый от жестокого похмелья, — Николь не смогла сдержаться. Она сделалась огромной, она вздыбилась над ним со словами:
— Ты знаешь, что сталось с утюгом, кофемолкой и пылесосом, которые ты относил в починку?
— …Ну?
— То, что все они опять сломались.
Кит молча уставился на нее, уперев пересохший язык в нижние зубы.
Николь тоже ждала, покуда этот зуд, этот жар, эта экзема отвращения не прошли сквозь нее, отправившись куда-то в другое место. Тогда она переменилась: она сделалась маленькой. Она умела быть и большой, и маленькой, но бывала по преимуществу большой, и если случались некие неприятности, то эти неприятности были крупного масштаба: перелившиеся через край ванны, падения с лестницы, сломанные кровати.
— Н-да, блин, что за долбаный мир, в натуре. Боже ты мой! Только пришел, и…
Она сделалась маленькой: сжалась так, что все тело поместилось в игривые складки ее костюма в полоску, сцепила руки, опустила голову, чтобы видеть его, и нежным голосом сказала:
— Ох, бедняжка, какое же у тебя похмелье! Думаю, все празднуешь свою победу в том матче? Ну что ж, заслужил. — Она помогла ему снять пыльник цвета «электрик» и пообещала приготовить чудесный пряный «булшот».
— Поверь, — сказала она, — это лучшее средство.
Николь разрезала пополам лимон, вскрыла банку консоме, намолола перцу, налила водки. Занимаясь всем этим, она то и дело поглядывала на него, встряхивая головой и шепча что-то самой себе. Ее проект состоял в том, чтобы избавиться от мужчин: дойти с ними до самого конца — и дальше, прочь. Ну и к чему это ее привело? Вон он сидит за столом, яростно хмурясь над своим таблоидом, словно это топографическая карта, которая приведет его к зарытым сокровищам. Поля газетки придавлены округлыми безволосыми предплечьями. Ты могла бы покончить со всем этим прямо сейчас: стоит только подойти и вырвать ее у него из-под носа. Кит за свою газетенку убьет кого угодно. Хоть когда.
— Сейшелы, — процедил он, когда она поставила стакан в шести дюймах от грузной его правой руки.
Это прозвучало настолько невпопад, что на какое-то время она стушевалась, встав возле углового стола и слепо уставившись в свой дневник. Ее окатило волной жара.
— Бали, — добавил он…
У нее заранее было подготовлено решение: говорить о его любимой игре. В потрясенном безмолвии презрения, лишь от случая к случаю нарушаемом недоверчивым смехом, Николь посмотрела дартс по телевизору. Мужик весом за сто двадцать килограммов швырял в кусок пробки двадцатиграммовый гвоздик, а толпа народу заходилась в душераздирающих воплях. Игра в блошки в медвежьей яме. В этом была какая-то обреченность.
Так или иначе, она задала вопрос, и он на него ответил. Потом она подошла к нему сзади и заглянула через плечо. Центральный разворот таблоида Кита был посвящен большим, в полный лист, фотографиям кинозвезды Бёртона Элса и его невесты Лианы. На огромной Лиане было крохотное бикини. Бёртон Элс был то ли обмотан ремнями, то ли облачен во что-то вроде непрозрачного кондома. Голова его, никак не больше авокадо, едва проглядывала поверх перевернутой пирамиды рифленого мяса. Сопроводительный текст был посвящен брачному договору Элсов: чем ограничивался ущерб для Бёртона в случае развода.
— Бёртон Элс, блин, — сказал Кит с оттенком некоей гордости в интонации. — И Лиана.
— Они приходят, и они уходят, — сказала Николь. — Каждые несколько лет мир ощущает потребность в новом образцовом самце.
— Пардон?
— Хотела бы я знать, сколько миллионов в год получает она, — продолжала Николь, — за то, что трубит на каждом углу, будто он не гомик.
Могло ли хоть что-то удивить Николь? Была ли она способна удивляться? Как знать. Кит, услышав ее слова, медленно повернулся к ней вполоборота, напрочь потеряв всякое терпение, как если бы она изводила его часами и, наконец, достала.
— Он? — громко сказал Кит. — Бёртон Элс? Не свисти, а?
Она отступила на шаг, подальше от всего этого. Затем сложила на груди руки и сказала:
— Явный, широко известный гомик. Знаменитый гомик.
Кит страдальчески прикрыл глаза (это придавало ему сил).
— Да ладно, — сказала она. — Я имею в виду, кому какое дело? Но ты посмотри на его лицо. На это вот его лицо, что над туловом. Она заслуживает этих денег. Та еще, должно быть, работенка: все время делать вид, что он — нормальный мужик.
— Только не Бёртон Элс. Только не Бёртон.
Николь гадала, насколько далеко стоит с этим заходить. Собственно говоря, гомосексуализм Бёртона Элса был общеизвестным фактом. Всякий, кто сталкивался с миром кино, знал о Бёртоне Элсе (а Николь сталкивалась с этим самым миром достаточно тесно). Это было очевидно даже из газет: они писали о постоянных трениях между определенными закулисными кликами и студийными адвокатами. Да, факты относительно Бёртона Элса были общеизвестны, однако не столь общеизвестны, как другие факты, факты большого экрана и видео, свидетельствовавшие о том, что он любит свою страну, своих женщин и свои пулеметы. В каждом фильме у Бёртона была новая жена (пока ее не убивали самураи, индейцы, гватемальцы или еще какие-нибудь интеллектуалы). Как все эти блондинки обожали своего Бёртона, как умасливали его, как влюбленно сияли глазами, как поощряли его занятия бодибилдингом! Боже, думала Николь, да неужели до сих пор не все еще доперли? (Ее занимал гомосексуальный мир, но в конечном счете она его осуждала, ибо сама была из него исключена.) Накачанный король, олицетворенная эрекция: однако каким бы бесстрашным и патриотичным вы его ни делали, сколько бы жен, библий и трехфутовых ножей Боуи[54] ему ни всучали, он по-прежнему принадлежал миру раздевалок, кубовидных ягодиц и тестостероновых отелей.
— Бёртон Элс счастлив в браке, — сказал Кит. — Он любит свою жену. Любит эту женщину. Сделает для нее все на свете.
Николь молчала, думая о любви и следя за тем, как позыв к насилию угасает в его глазах.
— Камера не врет, нет уж. В этом последнем фильме он ей вставлял при каждом удобном случае. И она не жаловалась, ни в коем разе. Говорила, что никто на свете не делает этого так, как Бёртон.
— Ну да, — сказала Николь, наклонясь вперед и уперев руки в столешницу, как учительница. — И, вероятно, в промежутках между постельными сценами ему приходилось ковылять в свой трейлер или в свое бунгало, где его рвало. Он педик, Кит. Но, как я уже сказала, кому какое дело? Не переживай. То, что ты этого не замечаешь, делает честь твоей мужественности. Чтобы распознать это в ком-то, надо самому быть таким же. А ты ведь не такой, Кит, так ведь?
— Да уж не беспокойся, — сказал он машинально. Потом несколько секунд непрерывно моргал в такт толчкам уязвленного сердца. И лицо его исказилось в детской обиде. — Но если… но тогда… но он…
Кино, Кит, могла бы она сказать. Кино. Все это не по правде. Не по правде.
Было, однако, ровно шесть часов. Не задержавшись ни на секунду, зазвонил телефон, и Николь улыбнулась («Это запись»), сняла трубку и проделала свою штуковину с Гаем.
Позже, после показа ее собственного кино, провожая безгранично благодарного, почти лишенного дара речи Кита до двери на лестницу, готовая выпустить его под дождь и на ветер, Николь (не вынимая рук из карманов своих широченных брюк) произнесла — задумчиво, так, словно ее мысли блуждали где-то очень далеко:
— Он романтик, помни. Так что сыграй на этом. Скажи ему, что я тут вся бледная и осунувшаяся. Скажи, что все сижу у окна и вздыхаю. Да, и что вращаю пальцем этот вот чудо-глобус, грустно улыбаюсь и отворачиваюсь. Ну, ты знаешь всю такую дребедень. Но, Кит, в твоем собственном стиле, конечно.