Окончание
Ровно три месяца уходит на изготовление окончательного документа — может быть, для пущей важности „время тянули“…
В длинном докладе Дибича Николаю (по мотивам представленного мнения Михаила Павловича) окончательно суммируются все страшные вины Раевского 5-го: снова на поверхности уговоры солдат — „пойдем за Днестр“, разговорчики и прописи — все то, на что люди Константина даже не обращали особого внимания.
Главное же в новом докладе — образ подсудимого. Дважды, весьма неожиданно в столь неподходящем, казалось бы, месте, мелькнула едва ли не критическая оценка сатирических, юмористических способностей майора.
„В некоторых предметах Раевский хотя и не сделал прямого признания, а изворачиваясь, говорит, что рассказы его были не в том смысле, как показывают другие, некоторое же якобы говорил шутя. Но таковая шутка и еще со внушениями нижним чинам противузаконного едва ли не означает какого-либо умысла ему известного“.
* * *
„- Это была шутка, — сказала она наконец, — клянусь вам! это была шутка!
— Этим нечего шутить, — возразил сердито Германн“.
* * *
В докладе же Дибича, чуть ниже:
„Имея либеральный образ мыслей, пользовался к распространению оного в умах подчиненных и окружающих его всяким удобным случаем. Действия начальства старался представлять в виде превратном и даже насмешливом“.
Не нравится им Раевский — и все тут. Насмешник. Чувствуют заклятого врага — верно чувствуют, и тотчас превращают это чувство в такую же юридическую категорию, как и множество недосказанных или противоречивых фактов, формулировок…
За три месяца, ушедших на изготовление окончательного доклада, там наверху переговорили…
Мы легко догадываемся, как в непринужденной обстановке было произнесено нечто вроде: „Надоел этот мерзавец! Задурил голову всем, даже великому князю Константину; порочит Сабанеева и других наших людей“.
* * *
Вообще историки вынуждены придавать, может быть, слишком большое значение тому, что написано, напечатано, в то время как главные слова очень и очень часто вообще не фиксируются, а в них-то пружина, первопричина.
Рукописи не гибнут, „не горят“, но часто и не рождаются на свет…
Случается, даже важнейшие элементы исторических событий выпадают как „незаписанные“. Так, при убийстве Павла I косвенно вычисляется существование важнейшего документа — той бумаги, которую заговорщики подсовывали захваченному императору, требовали подписи, не добились — потом документ сожгли, помалкивали о нем: бумага, не сыгравшая той роли, какая ей предназначалась, но явившаяся одним из значительных двигателей всего, что происходило в ночь с 11 на 12 марта 1801 года.
Раевский:
„Сабанеев был друг Дибича. Орлов защищал брата своего пред государем и, конечно, выставил меня как главного виновника по влиянию моему на Орлова и представил стихи мои „К друзьям“, которые ходили тогда по рукам. Об этих стихах мне был запрос уже в Сибири“.
Как видим, много лет спустя Раевский узнал важные подробности: от кого и как узнал — трудно сказать, но было достаточно осведомленных людей, которые могли добыть придворную тайну (сами или через посредников) и переправить ее в Сибирь.
Послание „К друзьям“ ходило в списках по России с 1822 года. Конечно, требовалось доказать, кто автор (ведь под некоторыми списками стояло имя Рылеева), но стоит ли доказывать, если у осведомленного начальства есть „верные сведения“?
Алексей Орлов, этот близкий к царю человек, действительно мог вдруг добыть стихи у брата Михаила (у того ведь, конечно, был текст со словами „Скажите от меня Орлову…“). Однако не станем обвинять без доказательств бывшего командира 16-й дивизии: всякое могло случиться. Согласимся лишь, что уж очень к месту подвернулись стихи…
Точно так же, заметим, полгода спустя Пушкина начнут таскать на допросы по делу о „Гавриилиаде“: одна из копий попадет в руки властей, Пушкин будет отрицать, власти, однако, не сомневались (тут их можно понять — мало кто писал столь сильно, и „по когтям“ легко обнаруживался лев); в конце концов, царь спросил поэта, „как дворянин дворянина“, и Пушкин признался в авторстве; правда, на всякий случай „перенес“ его из 1821-го, кишиневского года, в 1818-й (петербургская юность, вольнодумство, за которое он уже понес наказание в 1820-м).
Пушкина простили, оставили в покое и… под тайным надзором, который забыли снять даже после гибели поэта (отменили в 1875-м).
Раевскому — хуже. Его спрашивают о стихах, не показывая текста.
Раевский:
„Эти ли стихи или другие были в руках Бенкендорфа, потому что при запросах стихи не были приложены. Вот почему я и отвечал, что я не знаю, какие стихи мне приписывают. Под моим именем мог писать и другой“.
Меж тем в стихах ведь были строчки, которые могли произвести сильное впечатление на начальство:
Пора, мой друг, пора воззвать
Из мрака век полночной славы,
Царя-народа дух и нравы
И те священны времена,
Когда гремело наше вече
И преклоняло издалече
Князей кичливых рамена…
Стихи на столе царя, Михаила Павловича, Дибича, Левашова; стихи „предполагаемого автора“.
Рядом же — груды фактов, верных, сомнительных, вымышленных, но вполне достаточных для того, чтобы „иметь мнение“.
А еще — раздражающая ирония Раевского, намеки, притом весьма резонные, что очень многие начальники почти все знали о тайном обществе и заговоре… Не нравится им Раевский. И Михаил Павлович конфирмует, очевидно под диктовку Дибича или вместе с ним:
„Майор Раевский хотя по удостоверению Комиссии и не принадлежал к составленному после 1821 года злонамеренному обществу, почему и дальнейшее об нем исследование по Комитету о государственных преступниках прекращено было, но за всем тем собственное его поведение, образ мыслей и поступки, изъясненные в рапорте Комиссии, столь важны, что он по всем существующим постановлениям подлежал бы лишению жизни, и потому насчет его находя приговор Комиссии не соответствующим обнаруженным преступлениям, его высочество полагал бы оного майора Раевского, лиша чинов, заслуженных им ордена Св. Анны 4-го класса, золотой шпаги с надписью „За храбрость“, медали „В память 1812 года“ и дворянского достоинства, удалить как вредного в обществе человека в Сибирь на поселение“.
* * *
15 октября 1827 года Дибич подносит Николаю; царь, как обычно, пишет неразборчиво, карандашом: текст для „вечного сохранения“ покрывается лаком, и рядом воспроизводится более четко рукою самого Дибича:
„На подлинном написано собственною его императорского высочества рукою тако: быть по мнению его императорского высочества командующего Гвардейским корпусом. Николай. Санкт-Петербург. 15 октября 1827-го“.
* * *
Вот и все. После шести лет тюрем, после разных вариантов приговора, где была и смертная казнь, и Соловки, и высылка под надзор, — вот так все решилось.
Отнять дворянство, чины, ордена, и в Сибирь, „как вредного в обществе человека“.
Спасибо хоть не в каторгу: тюрьму засчитали, и поэтому — сразу на поселение.
Вскоре „Московские ведомости“ опубликуют приговор для всеобщего сведения, и прочтут родные в Курской губернии, друзья на воле, друзья в Сибири; прочтут Киселев, Сабанеев, Михаил Орлов, Пушкин…
* * *