ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
С судьей не спорь, с тюрьмой не вздорь.
Поговорка
В этом городе Раевский был давно. После короткого детства и московской юности готовился здесь в офицеры, мечтая — о славе, о стихах, о науке, о любви; но — не о дружбе, потому что рядом был любимый Гавриил Батеньков. Потом дороги 1812-го, Украина, Молдавия…
* * *
„1826 г. в начале февраля я был отправлен в Петербург. Капитан Бурман, адъютант Сабанеева, должен был сдать меня дежурному генералу. Из дежурства меня отправили в Зимний дворец. Тут, в нижнем этаже, были кухни, где помещали привозимых пленников или узников. Над каждым было поставлено но два фурштадских солдата с обнаженными саблями. Кушанье приносили с дворцовой кухни.
На другой день вошел фельдъегерь, взял меня с собою и привел ко входу в Эрмитаж. Я вошел в переднюю, через несколько минут меня позвали. Я вошел в большую картинную залу. Генерал Левашов подозвал меня к небольшому столику и указал мне садиться.
1-й вопрос его был: Родственник ли я генералу Раевскому?
Ответ. Очень далеко, и генерал едва ли знает.
2-й. Принадлежал ли я к тайному обществу?
Ответ. До 1821 года принадлежал, но в 1822 году был арестован и содержался в крепости Тираспольской, и с тех нор ничего не мог знать“.
Генерал Левашов стал затем спрашивать о военных школах, о генерале Орлове —
„Я заметил, что он затрудняется писать мои ответы, и попросил позволения писать мне самому. Он отвечал: „Очень хорошо“- и повернул ко мне бумагу. Ясно и вразумительно я сказал все, что нужно было. Он взял бумагу. „Подождите“, — сказал мне и ушел к государю“.
Так начинались почти все петербургские допросы, после чего ко многим выходил Николай I — „познакомиться“. На этот раз государь не вышел: очевидно, не нашел предмета для увещевания или угрозы, так как связь дела Раевского с главным процессом не очень ясна. К тому же известно, что этот узник чрезвычайно упорен, и царю лучше поберечь силы для более впечатлительных, податливых. Поэтому прямо из Эрмитажа майора отправляют в Петропавловскую крепость, в распоряжение коменданта генерала Сукина, который обошелся с новым заключенным вежливо и отправил его в третий номер Кронверкской куртины.
„— Вы извините, но я обязан обыскать вас, — сказал мне плац-адъютант.
— Я знаю это, — ответил я, — но по приезде в Петербург меня уже в Зимнем дворце обыскивали при сдаче и отправке сюда, да при отправке в Петербург также обыскали, но, пожалуй, если вам этого хочется. Я говорил это шутливо, и плац-адъютант не стал обыскивать“.
Арестант с большим опытом…
Проходит несколько дней, и наступает день допроса в Следственном комитете. Мы точно знаем но сохранившимся протоколам, что это было 11 февраля 1826 года.
Раевский:
„Плац-майор Подушкин ночью, часов в 11, пошел ко мне. Он вывел меня из каземата и попросил очень учтиво позволения завязать мне глаза. И, не дожидаясь ответа, каким-то платком туго завязал мне. Мы сели в сани, остановились, он вывел меня за руку и ввел в комендантский дом и посадил за ширмы.
Натурально, находясь один, я приподнял платок и видел, как выходили и входили в эту комнату разные люди, но кто именно, не мог отличить. Через полчаса плац-майор подошел ко мне, взял за руку и привел к дверям другой комнаты. Он отворил дверь, снял с меня повязку и, указав на двери, сказал: „Войдите“.
Я вошел. Передо мною явилась новая картина: огромный стол, покрытый красным сукном. Три шандала по три свечи освещали стол, по стенам лампы. Вокруг стола следующие лица: Татищев, по правую сторону его — Михаил Павлович, по левую — морской министр, князь Голицын, Дибич, Чернышев, по правую — Голенищев-Кутузов, Бенкендорф, Левашов и Потапов. Блудов, секретарь, вставал и садился на самом краю правой стороны“.
Мы имеем редчайшую возможность положить рядом воспоминания Раевского — те самые, которые в 1950-х годах всплыли в Ленинграде и попали к Азадовскому, а также — показания декабриста, записанные в ту февральскую ночь 1826 года. За исключением нескольких подробностей, сибирская память Раевского все сохранила в точности, что заставляет поверить и тем деталям, которые в протокол не попали.
Допрашиваемый быстро освоился и разглядел в руках Блудова знакомую кишиневскую рукопись, написанную прежним командиром Михаилом Орловым; в дверях же Раевский заметил Алексея Орлова, брата Михаила Федоровича: 14 декабря он отличился, действуя в пользу Николая, и за то выпросил у царя снисхождение к недавно арестованному родственнику. Конечно, Алексей Орлов здесь не случайно, он не член комитета, но наблюдает за собственным, „орловским“ делом и волнуется.
На этот раз допрос ведет не генерал Чернышев, как обычно, а начальник Главного штаба Иван Иванович Дибич. Вряд ли это случайно: Дибич — близкий приятель Сабанеева и, можно сказать, представляет в эти минуты командира 6-го корпуса.
Итак, каждый из двух генералов, бывших начальников Раевского, имеет по заступнику в этой комнате. Кто же защитит самого майора?
Его допрашивают о тайном обществе, об Орлове, который будто бы говорил, что Раевский — „один из самых деятельных членов общества“. Обвиняемый чувствует, что Дибич лжет, что Михаил Орлов этого не говорил (разве что Алексей Орлов!), и тут же требует очной ставки со своим бывшим комдивом. Разумеется, очной ставки не дают.
Однако есть опасные показания еще нескольких декабристов о связи майора с тайным обществом: не с тем, ранним, в чем он сам признался, — но с позднейшими, что образовались пред его арестом, а позже поднялись на восстание.
Раевский:
„Я совершенно ничего не знаю. И если господа Юшневский, Бурцев, Постель, Аврамов, Лорер и Майборода называют меня членом, то пусть покажут, кто из них принимал меня в члены, или присутствовал при принятии, или даже при разговорах моих с Филипповичем или Комаровым.
Говорили ли со мною о постановлениях общества?
Были ли со мною в переписке или других непосредственных сношениях в продолжение семи лет?
Видели ли меня во все сие время?
Последних двух, т. е. Лорера и Майбороду, я не только от рождения моего не видал, но имена их в первый раз слышу… Показания их основаны на догадках или слухах. А в России не только Наказом Великой Екатерины, но и Процессом воинским таковое свидетельство не приемлется. Свидетельство двух присутствовавших есть доказательство неоспоримое. Пусть покажет Филиппович или Комаров (не помню, кто из них), кто был при предложении его? О какой цели говорено мне? И знал ли я какие-либо вредные намерения? Я ссылаюсь на самого показателя“.
Да, этого голыми руками не возьмешь…
Вопрос. „Почему у меня в тетрадях названо конституционное правление лучшим?“
Ответ. „Конституционное правление я назвал лучшим потому, что покойный император, давая конституцию Царству Польскому, в речи своей сказал, что „я вам даю такую конституцию, какую приготовляю для своего народа“. Мог ли я назвать намерение такого императора иначе?“
Вопрос. „Почему я назвал правление в России деспотическим?“
Ответ. „В России правление монархическое, неограниченное — следственно, чисто самовластное, и такое правление по-книжному называется деспотическим.
— Вот видите, — сказал Дибич, обратясь к другим членам. Потом, обратясь ко мне, сказал: „У нас правление хотя неограниченное, но есть законы“.
Привязки Дибича начинали меня волновать. Я отвечал, что Иван Васильевич Грозный и… Дибич не дал мне продолжать и громко сказал:
— Вы начните от Рюрика.
— Можно и ближе. В истории Константинова для Екатерининского института сказано: „В царствование императрицы Анны, по слабости ее, в 9 лет казнено и сослано в работы 21 тысяча русских дворян по проискам немца Бирона“.
Я сделал ударение на слова „русских дворян“ и „немца“ (Дибич был немец).
— Вы это говорите начальнику штаба его императорского величества.
Все молчали, Голько великий князь Михаил Павлович отозвался: „Зачем было юнкеров всему этому учить?“
— Юнкера приготовлялись быть офицерами, офицеры — генералами“.