Согласно преданию, сорвавшийся с виселицы Рылеев успел бросить распорядителю казни проклятие, столь сходное со знаменитыми его стихотворными обращениями к другим временщикам: „Подлый опричник тирана! Дай же палачу свои аксельбанты, чтобы нам не умирать в третий раз“.
Бессарабия, Молдавия, Днестр, Прут — край древней романтической истории и огромной современной российской энергии; край множества слов, стихов, тут же превращающихся в поступки; мечта о главном деле — и суровые разрушители того мечтания…
Кишинев — Петербург — Кишинев
Чтобы понять многое (а кое-что неясно и по сей день!), попробуем, если сумеем, взглянуть на Бессарабию тех лет „санкт-петербургскими глазами“.
Изменник Грибовский сообщал, что общее число заговорщиков — „более двухсот“; среди них — Муравьевы, Бурцев („адъютант Киселева“), Михаил Орлов, Николай Тургенев, братья Фонвизины. Нашего героя, впрочем, в этом перечне нет.
Многие из названных людей — в полках, в провинции, но немало и в Петербурге. Царь, произнесший: „Не мне быть жестоким, не мне их судить!“ — все же должен что-то сделать. Он сообщает тайну брату Константину, а затем под благовидным предлогом одних отставляет, других, наоборот, возвращает на службу с повышением (например, Никиту Муравьева); третьих, четвертых решено проветрить, вывести на длительные маневры. Шестнадцать месяцев гвардия шагает по белорусским лесам и болотам, и уже знакомый нам генерал Васильчиков, обуреваемый противоречивыми чувствами, однажды устраивает торжественное примирение царя с офицерской элитой…
Александр, однако, все равно не верит. Доносчик Комаров сообщает о роспуске Союза благоденствия, но царь не сомневается, что это маскировка.
Бывшие семеновские офицеры Сергей Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин и другие, а также сотни семеновских солдат рассеяны в полках южных губерний, но тем самым они удалены от всевидящего ока, да еще — у границы, в прифронтовой зоне.
Читая отчеты 2-й армии, Александр верит Киселеву, не надеется на Витгенштейна, скептически и недоверчиво относится и к Орлову, и к Сабанееву.
* * *
Греческие дела. Александр Ипсиланти, генерал русской службы, грек по происхождению, переходит Прут и поднимает восстание греков и других народов, уже несколько веков подвластных султану. Революция разворачивается прямо на глазах десятков тысяч русских солдат, офицеров и чиновников, находящихся в юго-западных губерниях; все они не скрывают своего сочувствия грекам. Все со дня на день ждут приказа — ударить по туркам; ждут майор Раевский и генерал Орлов (он раньше других знал, надеялся присоединиться, отказался, — возможно, опять надеется). Штатский Пушкин призывает: „Восстань, о Греция, восстань!“ Сочувствует Сабанеев, хотя и видит, что греки действуют необдуманно, что это все же „не спартанцы в Фермопилах“. Наконец, Киселев, в котором важность соперничает с молодым задором: „Что за время, в которое мы живем, любезный Закревский, какие чудеса творятся и твориться еще будут?“
* * *
Незадолго перед тем на другом конце земли второй американский президент Адаме заметил: „Если нация будет содержать большую армию, не имея пред собою противника, — то может возникнуть энтузиазм, последствия которого трудно предсказать“.
* * *
Не быть походу — быть энтузиазму: Александр не желает прямо поддерживать какую бы то ни было революцию против „законного монарха“, даже если это турецкий султан; определённую роль играет, вероятно, и опасение Петербурга насчет преданности, надежности 2-й армии: против турок они, конечно, пойдут охотно и, наверное, победят, но при этом еще больше преисполнятся дерзостью, свободомыслием и неизвестно, как себя поведут, вернувшись из похода.
Войны ждут, войны нет, — и даже верноподданные ропщут, а уж кишиневские поэты вообще перестают сдерживаться:
Я таю, жертва злой отравы:
Покой бежит меня, нет власти над собой,
И тягостная лень душою овладела…
Что ж медлит ужас боевой?
Что ж битва первая еще не закипела?
Этим еще, однако, не исчерпывается список беспокойных „юго-западных обстоятельств“. Масонские ложи, давние просветительские дворянские союзы, где числились, между прочим, и высочайшие персоны, великие князья: эти „неформальные объединения“ чрезвычайно тревожат центральную власть, которая органически не приемлет того, что не ею заведено. В годы французской революции Екатерина обрушилась на московских масонов (Новиков, Лопухин и другие), многие попали в крепость, в опалу. Позже их простили; Толстой со знанием дела повествует о Пьере Безухове и его масонских исканиях. В тех союзах рядом с пресыщенными аристократами, искавшими экстравагантных ощущений, сидели серьезные молодые люди; в обход привычной иерархии — поручики рядом с генералами и министрами. Здесь немало и завтрашних заговорщиков — Пестель, Лунин, Владимир Раевский, „Пьер Безухов“. Многие прошли масонскую стадию, стараясь наполнить эти союзы новой жизнью, — и, как правило, через определенный срок находили новую, более совершенную форму конспирации, тайное общество.
Кишиневская масонская ложа именовалась „Овидий“, в честь первого политического и поэтического ссыльного. попавшего в эти края в начале первого века н. э.; в нем несколько десятков членов (Раевский конечно же среди них), а также устав, бухгалтерская служба, для которой приготовлены огромные конторские книги. Позже, когда ложу закроют, книги заберет к себе один из бывших членов и станет в них заносить только что придуманные строки — „Мой дядя самых честных правил…“, „Мы все учились понемногу…“. Однако это — после. А пока что военные и штатские собираются, всерьез, с обрядом, с важным разговором и улыбкою. Во всяком случае, 22-летний масон („вольный каменщик“), поэт, будущий хозяин конторских тетрадей, обратившись к обладателю председательского молотка ложи „Овидий“ генерал-майору Павлу Пущину (тот командовал одной из бригад дивизии Орлова), зарифмовал и благожелательные надежды, и некоторую насмешливость:
В дыму, в крови, сквозь тучи стрел
Теперь твоя дорога;
Но ты предвидишь свой удел,
Грядущий наш Квирога!
И скоро, скоро смолкнет брань
Средь рабского народа,
Ты молоток возьмешь во длань
И воззовешь: свобода!
Хвалю тебя, о верный брат!
О каменщик почтенный!
О Кишинев, о темный град!
Ликуй, им просвещенный!
Полковник, испанский революционер Антонио Кирога (или Квирога), верно, не узнал никогда, какую роль играло его имя на другом конце Европы, северо-восточной окраине романского мира. Квирога — это мечта о свободе, бунте, конституции: это почти нарицательное имя из революционного словаря. Как не вспомнить, к слову, что в это время Бенкендорф потребовал от гвардейского полковника Пирха, чтобы тот шпионил за своими офицерами, а полковник ответил: „Под управлением такого монарха, как наш, не могут существовать личности вроде Кироги…“ Бенкендорф признался, что „не понимает, про какого Кирогу тот говорит“. Вездесущий испанец.
„Свобода“, „равенство“, „конституция“, „Квирога“, „Вашингтон“: это из учебных прописей майора Раевского: и вскоре наверх, к царскому престолу, отправится донос, — что Раевский „при слушании юнкерами уроков говорил: „Квирога, будучи полковником, сделал в Мадриде революцию и когда въезжал в город, то самые значительные дамы и весь город вышли к нему навстречу и бросали цветы к ногам его““. Майор и сам бы „въехал“ — но пока не получается… Из Петербурга опасливо и подозрительно наблюдают обычную, казалось бы, масонскую ложу, — но в армии, но на границе, но с участием заподозренных лиц, но с восклицаниями: „Вашингтон, Мирабо, Квирога!“