Четыре года Раевский — „Я не боюсь Сабанеева“.
Сабанеев: „Не боитесь… Я Вас арестую! Раевский, буйный сей мальчик…“
И вдруг — успех ходатайства перед царем об освобождении Раевского будет для Сабанеева „наисчастливейшим днем жизни“.
Для подобных дел необходимы объяснения разнообразные.
Материальные: видя, что дело от царя не возвращается и приговор суда не утвержден, генерал справедливо начинает опасаться, что это признак высочайшего неудовольствия (разве разглядишь из южных степей все хитросплетения царского „не мне их судить“?). Кроме того, Сабанеев (так же как Киселев и Витгенштейн) всегда опасается, что если начнется уж слишком детальный разбор дела Раевского, то всплывут многие корпусные, армейские недостатки и злоупотребления, которых в Петербурге знать не должны.
Еще один „материальный резон“: Раевский может пойти на все; в показаниях мелькают имена юнкера Сущова и других, пригретых генералом и его невенчанной женой Пульхерией Яковлевной.
Наконец, по мнению ленинградского исследователя И. В. Немировского, Сабанеев к осени 1825-го довольно много уже знал о „большом заговоре“ декабристов, но сравнению с которым вина Раевского достаточно мала и „заслуживает снисхождения“.
Разные начальственные лица 6-го корпуса, внимательно приглядываясь в ту пору к сложному переплету общероссийских и бессарабских дел, случалось, искренне или притворно жалели Сабанеева. Столько раз уже упомянутый в нашем повествовании зверский генерал Желтухин писал „себе подобному“, начальнику штаба корпуса генералу Вахтену:
„Поверьте, рано или поздно наделает ваш тираспольский (Раевский) неприятностей нашему генералу, и жаль будет Ивана Васильевича. ибо, не льстя ему, он верный подданный своего государя, патриот примерный, который всегда будет необходим отечеству“.
Итак, корпусному генералу вроде бы надо опасаться Раевского…
Идеальные же причины неожиданных писем Сабанеева, может быть, в том, что старому, боевому, толковому, суворовского закала генералу все же стыдно за столь длительное подавление „буйного мальчика“; в майоре легко отыскать черты собственной юности, и, как ни посмотреть, — он достоин уважения за свои твердые, хотя для службы недопустимые взгляды. Во всяком случае, четыре года заключения — более чем достаточный срок наказания за любую его вину, и если это дальше продлится, то Сабанееву придется оправдываться перед такими знаменитыми, уважаемыми товарищами юных лет и многих войн, как Ермолов, Денис Давыдов.
Вряд ли они посоветуют извиниться перед Раевским, но отчего же все-таки по-русски не протянуть руку?
Осмелимся заметить, что обе версии, материальная, идеальная, не так уж противоречат друг другу. Деловые опасения, естественно, могли посетить генерала, но при этом совсем не обязательно было писать узнику, да еще в столь сильных выражениях.
Нет, тут чего-то не хватает, что-то произошло, и нам никак не втиснуть сложность характеров в простые, исторические рамки.
Подождем…
* * *
Странная и страшная осень 1825 года. Царь Александр, подавленный доносами Шервуда и Бошняка опасается взрыва, повторения 1801 года; когда В Грузине аракчеевские слуги убьют ненавистную сожительницу Змея Настасью Минкину, царь в Таганроге не усомнится, что это обнаружились действия тайного общества, направленные на сокрушение духа графа Аракчеева…
Заблуждение, „у страха глаза велики“; однако в военных лагерях под Киевом члены тайного общества Соединенных славян действительно клянутся той осенью нанести смертельный удар императору, и Бестужев-Рюмин возбуждает их чувства чтением пушкинского стихотворения „Кинжал“, того самого, что наверняка одобрял Раевский, но в эту пору уже не очень одобрял сам Пушкин (его, впрочем, не спрашивают — творение от автора независимо!).
В эти самые месяцы, утомленный раздорами меж разными фракциями декабристов, Павел Иванович Пестель обдумывает идею, не явиться ли вдруг к царю в Таганрог с открытым забралом, с повинной: открыть всех заговорщиков в обмен на реформы и полную поддержку реформатора?
В это самое время Раевский, наверное немало знающий или подозревающий о событиях на воле, ждет решительных событий, а его погубитель, генерал Сабанеев, тоже собирается в Таганрог — просить за Раевского.
О, Русь…
* * *
Итак, все узлы стянуты; и убийцы, и доносчики, и просители, и выжидатели — все размышляют, как бы попасть к государю в Таганрог.
* * *
19 ноября 1825 года, на сорок восьмом году жизни и двадцать пятом году царствования, Александр I внезапно умирает в Таганроге.
Лейб-медик Вилье записал, что заболевший император не хотел лечиться и вел себя странно:
„Уже с 8-го ноября я замечаю, что его занимает и смущает его ум что-то другое, чем мысль о выздоровлении.
„Я отлично знаю, что мне вредно и что полезно, — сказал Александр. — Мне нужны только уединение и покой. Я уповаю на волю Всевышнего и на свой организм. Я желаю, чтобы вы обратили внимание на мои нервы, так как они чрезвычайно расстроены““.
Вилье отвечал: „Я полагаю, что это случается с монархами чаще, нежели с прочими людьми“.
„А в настоящее время я имею на это причины более, чем когда-либо“, — возразил император.
Среди огорчений и доносов, ожидая покушений заговорщиков, Александр вызывал в Таганрог любезного друга Аракчеева; а тот объявил себя больным, тяжко больным от горя (гибель Настасьи Минкиной) — да еще сам себя „уволил от дел“ (забыв, что это прерогатива императора), не откликнулся на отчаянный призыв из Таганрога; меж тем болезнь Аракчеева оказалась нетяжелой, потому что в начале декабря Змей уж вернулся в строй и действовал вполне энергично. Петр Волконский, сопровождавший царя, знал все подробности последних переговоров Александра и любимого министра; знал, очевидно, и то, что Аракчеев представил убийство Минкиной как тайный заговор — а царь (мы хорошо понимаем почему), царь поверил и очень огорчился. Не можем удержаться, чтобы не процитировать письма двух заметных особ по поводу всей этой истории.
Волконский:
„Проклятый Змей и тут отчасти причиною сего несчастия мерзкою своею историею и гнуснейшим поступком, ибо в первый день болезни государь занимался чтением полученных им бумаг от Змея и вдруг почувствовал ужаснейший жар, вероятно происшедший от досады, слег в постель и более уже не вставал“.
Генерал Закревский (как помним, давний корреспондент Киселева и Сабанеева):
„Змей… сам теперь раскрыл гнусный свой характер тем, что когда постыдная история с ним случилась, то он, забыв совесть и долг отечеству, бросил все и удалился в нору к своим пресмыкающимся тварям…“
Эх, в Таганроге…
Эх, в Таганроге, эх, в Таганроге,
Эх, в Таганроге солучилася беда…
Так начинается странная народная песня, которую еще вспомним.
В Таганроге царь не хотел жить, не хотел лечиться, не хотел царствовать…
Император всея Руси, чей титул состоял из 35 географических названий, зная, что его вот-вот должны убить, не испытывал по этому поводу особой радости, но не находил спасения по многим причинам.
Лучше и легче было уйти: уйти в другой мир или затеряться в этом — в конце концов, не так уж важно…
Мы отнюдь не собираемся, в интересах нашего повествования, доказывать, будто майор из Тираспольской крепости прогнал Александра с престола. Однако мы не склонны лишать майора его доли в тех чрезвычайных огорчениях, которые делали царя все печальнее и печальнее, а время от времени заставляли произносить — „пора в отставку“, „не мне их судить“…
Раевский подождет, ему долго сидеть — главные же линии нашего повествования, столь расходящиеся в пространстве и времени, обязательно сойдутся (пусть читатель не сомневается!) — нельзя им не сойтись.