Особенно острым был разговор о походе за Днестр: дело в том, что к востоку от Днестра, близ Вознесенска, находились южные военные поселения — забитые и угнетенные больше других, горючий материал для бунта. И вот портупей-юнкера Сущов и Михаловский тоже уличали майора Раевского, что точно он своей роте рядовым описывал возмущение в Вознесенске и говорил:
„Пойдемте, ребята, со мною за Днестр, в Вознесенок, а там тотчас взбунтуются, и пойдет как огонь, а то видите, как вас трактуют“.
Михаловский присовокупил, что Раевский говорил:
„Как солома вспыхнет, так и Россия вспыхнет“.
Один из самых загадочных моментов следствия: Раевский громко, при многих свидетелях, оказывается, призывал — революцию делать. Напрашивается связь с откровенным замыслом Орлова — поднять дивизию, а остальные присоединятся. Неужто Раевский был так уверен, что — не донесут, что вот-вот повторится дело Квироги — Риего: восстанем и дойдем до столицы? Несбывшееся…
Другой вариант разговора о походе за Днестр:
„Пойдете ли со мной за Днестр, там все пред нами трепетать будет“.
На что один песельник отвечал Раевскому:
„Как можно идти, если мы государю присягали?“
„Дурак же ты, — отвечал Раевский, — если и сам государь нарушил присягу, обещался с народом обращаться хорошо, а теперь нас мучит“.
„Рядовой Игнатий Шеловский уличал майора Раевского в том, что он говорил — „служба тяжела“ и спросил: „Пойдешь ли, Шеловский, за мною за Днестр?“, на что он господину Раевскому отвечал: „Я принимал присягу и идти не желаю“. Господин Раевский сказал: „Вот дурак, не хочет идти“, а Шеловский говорит, что Раевский говорил ему о сем тихо“.
Третий вариант — безобидный: „Пойдемте за Днестр, там к нам пристанут девки“.
Раевский хорошо понимает, что за призыв к бунту полагается строжайшая кара, вплоть до расстрела. Но у него есть и сильный защитный ход: кто же о таких делах толкует при множестве свидетелей? Если бы имел прямые революционные замыслы, то не стал бы открыто спорить с начальством и бороться со злоупотреблениями. Доносчики либо шуток не понимают (идти к девкам, а не бунтовать), либо выдумывают.
„Если бы я действительно говорил о Вознесенске и о бунте, то юнкер Сущов не преминул бы в первом своем доносе показать сего, но мне именно господин генерал-майор Киселев сказал, в бытность свою в Тирасполе, что „донос Сущова найден вздорным“. Комиссия вместо того, чтобы отдалить юнкера Сущова от дела, допустила его в темных местах быть свидетелем, чего не вправе была: 1) яко доносчика на меня, 2) как человека, который обещался мне мстить при свидетелях, 3) как человека, бывшего все время моего нахождения в полку под судом за побег и имевшего на меня злобу, ибо я его выгнал из дивизионной школы“.
Против каждого сколько-нибудь угрожающего свидетельства пишется очередная прехитрая „диссертация“: юнкера обвиняют майора в панибратстве, а меж тем сами жалуются на его суровость, даже грубость: выходит, он не распускал нижних чинов, а, наоборот, держал их в строгости; но ведь именно по причине этой строгости, — утверждает Раевский, — юнкера столь радостно соглашаются давать показания на своего бывшего начальника: „Могли ли юнкера, большею частию бедная шляхта польская, не обольститься этим, будучи незрелы ни летами, ни умом, не понимающие почти вопросов, но слишком недовольные моим прежним строгим обращением“.
Нужны доказательства пристрастности этих юнкеров? Пожалуйста:
„Когда я был посажен под арест, от радости, перед отправлением в Тирасполь, всю ночь пьянствовали и при громком крике холостыми и боевыми патронами прославляли мой арест, а на другой день хотели разграбить весь запас муки из школы, о чем я тогда же говорил господину Радичу — адъютанту господина корпусного начальника и через него, запискою, просил адъютанта генерала Орлова для прекращения буйства сего взять меры“.
Таким образом, показания юнкеров-доносчиков скомпрометированы их собственной радостью, которая, оказывается, зафиксирована в записке Раевского, вовремя поданной наверх (из-под ареста!) и адресованной генералу Орлову и генералу Сабанееву.
Майор крепко стоит почти против целого корпуса, — по сверху торопят.
21 марта 1823 года, почти через 14 месяцев после ареста Раевского, члены суда подписывают сентенцию, то есть приговор:
„Майора Раевского… лишить живота, взыскав с него издержанные на прогоны деньги, всего тысячу семьсот шестнадцать рублей четыре копейки для пополнения тех сумм, из коих они позаимствованы“.
Лишить живота — казнить. Но это несерьезно: „турецкая расправа“!
В тот же день сентенция передана генералу Сабанееву, который пишет свое мнение:
„Раевского, как вредного для общества человека, удалить от оного в Ставропигиальный Соловецкий монастырь или другое какое место, где бы вредное распространение его образа мыслей не могло быть поводом к нарушению спокойствия, если же приводимые против Раевского свидетельства признаются к обвинению его недостаточными, в таковом случае полагаю: как чиновника, впадшего в подозрение столь важное, удалить от службы и иметь его под строгим полицейским надзором“.
Как видим, Сабанеев не употребляет страшных слов — „лишение живота, чинов, дворянства“, это прерогатива царская. Генерал, однако, сам предлагает два варианта: либо Соловки, либо отставка под надзором; он, конечно, уверен, что (как это обычно практикуется) наверху предпочтут более мягкое решение, может быть еще и убавят. Киселев, Витгенштейн, Волконский, царь: четыре инстанции почти без сомнения утвердили бы без шума приговор крепкий, но не кровавый — и дело с концом…
* * *
Тут бы Раевскому согласиться, признать — и далее, наверное, обеспечил бы себе сравнительно спокойную биографию: жил бы, скажем, с роднею в Курской губернии, со временем, путем прошений и ходатайств, вернул бы право служить, поступил в статскую службу, какую-нибудь губернскую канцелярию, глядишь, еще бы и карьеру сделал — как очень многие из декабристов. 14 декабря в этом случае его могло и не коснуться, ибо — сочли бы уже наказанным и вряд ли заново привлекли по делу о тайных обществах: Следственный комитет 1825–1826 годов в основном ведь интересовался позднейшими делами, Северным и Южным обществом, планами вооруженного восстания, а Раевский даже не может быть отнесен к южанам (в следственных документах его будут именовать членом Союза благоденствия, формально упраздненного в начале 1821 года).
Конструируя несбывшийся вариант этой судьбы, мы отчасти сраниваем ее с участью Пушкина: на поэта как на источник вольнодумства было подано в 1825–1826 годах около 20 декабристских показаний, — но он уже к тому времени был наказан ссылкою в Михайловское и поэтому не привлечен.
В 1823-м Раевский, сверх того, мог бы расположить вершителей своей судьбы самим фактом кроткого согласия: царская воля была ведь — все решить побыстрее, потише.
Однако майор наш особенный.