„Майор Раевский приказывал нам служить верою и правдою богу и великому государю до последней капли крови!“
Раевский удивлен и тронут. Много лет спустя запишет:
„Никогда я не говорил ничего подобного солдатам“.
Известные тюремные стихи Раевского сейчас публикуются с одним неверно прочитанным словом:
Напрасно голос громовой
Мне верной чести боевой
В мою защиту отзывался…
Непонятно, что это за „верная честь боевая“? Точнее — в старинных списках:
Напрасно голос громовой
Мне верной черни боевой…
Верная чернь, солдаты, договорились не губить майора, на которого начальство бросает целый корпус.
Сабанеев — Киселеву (29–30 марта 1822 года):
„Раевский во всем запирается и на каждый вопрос пишет преобширные диссертации“.
Впрочем, когда диссертации, а когда — одно-два слова. Неделю спустя Сабанеев предлагает длинный, запутаннейший вопрос, смысл которого, что, согласно многим свидетельствам, Раевский одобрял восстание Семеновского полка.
Ответ.
„Буйство Семеновского полка я никогда не одобрял“.
Еще более длинный и сложный вопрос приведем целиком:
Сабанеев:
„Что между начальником и солдатом не должно быть различия, а равенство должно быть. Противу сей статьи, Ваше благородие, пишете: „Начальник же равен быть солдату не может и не должен потому, что это закон порядка. Порядок без постепенности быть не может, а как скоро, говорил я, начальник и солдат, то о равенстве говорить не мог; да и майор Загорский, верно, не сообразил и не знает, что равенство есть пустое слово, которого действия в действительности не существует. Следственно, я имею довольно понятий, чтобы не говорить того, и показание это считаю за несправедливое“, а как по существу свидетельского доказательства Вы должны были отвечать литерально, говорили вышеупомянутое или нет, то имеете здесь отвечать решительно, ибо Вы вместо прямого ответа распространились только о незнании майора Загорского, что равенство есть пустое слово, о Ваших понятиях и прочее?“
На это многословие майор отвечает одной фразой:
„О слове „равенство“ я никогда не говорил“.
Если бы он мог поделиться своим опытом со многими будущими декабристами, которые, отвечая на вопросы следствия, говорили и писали слишком много, слишком подробно — и попадались на каждом шагу!
Раевский подробен только тогда, когда анализирует противоречия противника: тогда он пишет 5–10–15 возражений, намекает на несогласованность разных свидетелей, доказывает, что показания из них выбиты.
Так, некий подпоручик утверждает:
„Слышал от майора Раевского (но при ком и из какого разговора, не помню): похоже, что общество нашего полка не согласно на конституцию или на слово свобода (чего не упомню), чего желают первые особы“.
Раевский же говорит, что среди первых особ он мог иметь в виду, между прочим, государя императора, а затем прибавляет:
„Просто о свободе я никогда и ни о каких первых особах не говорил, но говорил об освобождении крестьян, чего первые особы желают, а под первыми особами разумел генерал-лейтенанта графа Воронцова, генерал-лейтенанта Васильчикова и министра господина Кочубея и не упомню других, о которых тогда слух носился, что они хотели дать крестьянам своим свободу“.
Итак, где нужно — целая диссертация, а в другой раз двух-трех слов достаточно, чтобы отбросить враждебных генералов, офицеров, юнкеров. Противнику приходится силы перегруппировывать… А за стенами Тираспольской крепости — молдавская весна 1822 года.
Чиновник Долгоруков все записывает кишиневские происшествия.
22 мая: „У наместника обедала одна домашняя сволочь“.
25 июня — 32 градуса жары.
18 июля: В Кишинев приходит 33-й егерский полк, который в страшную жару „для одной токмо дислокации“ делает 300 верст… „Русский солдат все на свете вынесет“.
20 июля: „Наместник ездил сегодня на охоту с ружьем и собакою. В отсутствие его накрыт был стол для домашних, за которым и я обедал с Пушкиным. Сей последний, видя себя на просторе, начал с любимого своего текста о правительстве в России. Охота взяла переводчика Смирнова спорить с ним, и чем более он опровергал его, тем более Пушкин разгорался, бесился и выходил из терпения…“
21 июля: За обедом у Инзова горячий спор Пушкина с отставным офицером Рутковским, рассказывающим небылицы о „граде весом в 3 фунта“. После обеда решают драться на дуэли. В комнате Пушкина происходит резкое объяснение. Инзов приказывает посадить Пушкина под домашний арест.
21 августа: на воротах кишиневского острога надпись — „Не для пагубы, но ради исправления“.
27 августа: командир 17-й дивизии Желтухин обедает у Инзова: „Удивил нас всех своею неловкостию в обращении. Он такую солдатскую мелочную дрянь порол за столом о палатках, о высокорослых и малорослых солдатиках, о ранжирах… что мы, посматривая один на другого, не могли удерживаться от смеху…“
Заключенный Тираспольской крепости (как выяснится позже) вполне осведомлен о событиях на воле. Далеко не все офицеры корпуса склонны его губить.
До него доходят слухи о поисках новых бумаг и свидетелей; иногда, впрочем, — известия утешительные, например о смерти одного из худших доносчиков, Вержейского, который вроде бы принял яд.
Меж тем известие об аресте Владимира Раевского давно дошло до Хворостянки, до отца, братьев и сестер. Мы легко угадываем их волнение, толки, сожаление одних, упреки других. Один же из братьев совершает безумный поступок, о котором сохранились две версии.
Первая — что отставной корнет Григорий Раевский, задолжав в Курске большие суммы и подделывая документы почерком отца, помчался, спасаясь от местных властей, в Одессу, откуда был намерен искать поддержки у брата, но попался и сел в тюрьму.
Старший же брат-майор объяснял дело иначе: юный, экзальтированный корнет был потрясен известиями из Тирасполя и мечтал узнать подробности; отец не отпускал, но Григорий все же подделал подорожную и помчался то ли выручать заключенного, то ли узнать, в чем обвиняется.
Обе версии совпадали в одном: юный, странный Григорий Раевский ехал к брату, но не доехал; и вроде бы нет за ним особой вины, но из Одессы его поскорее убирают подальше, в Шлиссельбург, где, как не раз водилось в русской истории, заключенного забыли, — и тут разум его начал повреждаться…
* * *
Благоуханная молдавская весна 1822 года.
…На воздухе упругом
Качались ветки, полные листвой.
Стоял апрель. И жизнь была желанна…
Д. Самойлов. „Пестель, поэт и Анна“. 1965 г.