Царю надо как можно скорее доложить — но до того нужно самому понять, как и о чем доложить: что доказано, а о чем можно судить лишь с большой осторожностью.
Центр зловеще молчит. „Не мне их судить“, — сказал царь; значит ли это, что не ему, а нам, на Юге, их судить? И тогда-то, по пути из Тульчина в Одессу, генерал Павел Дмитриевич Киселев заезжает в Тирасполь. Сабанеева в эту пору в крепости нет — он разбирается с правыми и виноватыми в Кишиневе. Начальник штаба армии приказывает открыть гауптвахту, караулу уйти и надолго оставить его одного с арестованным майором Раевским. Ситуация более чем примечательная.
Взгляды Киселева мы знаем: дружеские его связи с Орловым и Сабанеевым, Александром I и Пестелем также понимаем. Зачем приехал? О чем толковать? В огромных, многотомных собраниях бумаг по делу Раевского можно отыскать несколько его собственных свидетельств о той встрече. На другой день после нее майор пишет Киселеву: „Вы не будете иметь причин раскаиваться, и при худом окончании дела моего я все почитать буду решение Ваше как знак снисхождения и великодушия“.
Полтора года спустя:
„Вы не могли сделать для меня более, но Вы сделали все, что предписывал Вам возвышенный образ мыслей, все, на чем я основываю надежды мои к оправданию.
Я покорюсь безропотно жребию моему, если правосудие найдет меня виновным и подпишет приговор мой. Но где бы я ни был, какая бы участь ни ждала меня — везде за предел жизни я унесу признательность мою к Вам.
Слова мои не суть ласкательства… Я не раболепствовал пред тем, в чьих руках были участь и жизнь моя, и не унизил себя лестью“.
Еще признание:
„Генерал Киселев через несколько недель после ареста моего спрашивал меня лично о существовавшем Союзе. Он обещал мне свое покровительство и милосердие государя“.
Много лет спустя Ю. Г. Оксман опубликовал любопытнейшие выписки из тех мемуарных отрывков Раевского, которые попали в руки Щеголева. Это позднейшая, сибирская версия той беседы:
„Когда еще производилось надо мною следствие, ко мне приезжал начальник штаба 2-й армии генерал Киселев. Он объявил мне, что государь император приказал возвратить мне шпагу, если я открою, какое тайное общество существует в России под названием Союза благоденствия. Натурально, я отвечал ему, что „ничего не знаю. Но если бы и знал, то самое предложение вашего превосходительства так оскорбительно, что я не решился бы открыть. Вы предлагаете мне шпагу за предательство?“
Киселев несколько смешался: „Так вы ничего не знаете?“
— „Ничего“…“
Сложив вместе несколько свидетельств, мы вроде бы должны обнаружить их противоречивость: однако, вчитавшись, увидим, что все сходится…
Киселева больше всего беспокоит судьба Михаила Орлова: товарищ, человек своего круга (именно в эту пору Киселев жаловался генералу Закревскому: „Не поверишь, любезный друг, сколь трудно мне действовать против приятеля и товарища давних лет, — изволь (оторвать)меня от посредничества между Орловым и Сабанеевым…“). Вопрос же о тайном обществе крайне любопытен. Киселев знал многое, как и многие; вспомним пушкинскую реплику о „заговоре“: „Но кто же, кроме полиции и правительства, не знал о нем? О заговоре кричали по всем переулкам…“
Другое дело, что Киселеву и его начальникам, вплоть до царя, важно понять отличие „мирных“ союзов прежних лет, формально распущенных. — и новых, кажется более опасных.
Киселев был не прочь получить от Раевского подробности насчет программы и участников нового, боевого тайного союза и, кстати, понять роль генерала Орлова в этих объединениях. Одновременно проверялась стойкость Раевского: не выдаст ли на следствии Орлова, да и самого Киселева?
Раевский на многое отвечать отказался, чем Киселева и смутил, и удовлетворил: во всяком случае, начальник штаба мог быть спокоен, что Орлова майор не продаст. Более того, на другой день, явно по совету Киселева, Раевский просит разрешения „отдать генералу Орлову денежный отчет за шестимесячное управление школою“, и вообще желает привести в порядок свои дела.
Разрешение получено не было, но зато майор мог отныне ссылаться на свое желание отчитаться, упорядочить: его трудно будет упрекнуть по крайней мере с этой стороны…
* * *
Кроме нескольких сохранившихся „цитат“ из тюремной беседы Раевского с Киселевым была, несомненно еще и потаенная часть. Судя по косвенным признакам разговор был весьма откровенным, сложным, деликатным.
Выглядело это примерно так: Киселев признал благородные намерения Раевского и доказывал, что он сам, а также Сабанеев, в сущности, хотят того же — порядка и прогресса в армии, в стране. Соглашение между двумя группами „прогрессистов“ пока, однако, затруднительно, ибо царь слишком многого опасается, Аракчеев слишком во все вникает; но — надо погодить, не торопиться: молчание и терпение…
Вот как тот же Киселев будет вскоре увещевать другого заговорщика, Орлова, — и мы имеем полное право применить это наставление к диалогу с Раевским (слова, вероятно, были другими, но суть, но мысли — те же!):
„Все твои суждения в теории прекраснейшие, в практике неисполнительные. Многие говорили и говорят в твоем смысле, но какая произошла от того кому польза? Во Франции распри заключились тиранством Наполеона… Везде идеологи, вводители нового в цели своей не успели, а лишь ждали предлог к большему и новому самовластию правительства“;
Киселев воображает будущую революцию:
„Тут, несомненно, нашлись бы благонамеренные и представилось много желательных улучшений, но вместе с ними появились бы и люди 93-го года, и предложения развратные, и порядок заменился бы пагубною анархиею, и блистательные для некоторых минуты обратились бы в плачевные для них и парода последствия. Я полагаю, что гражданин, любящий истинно отечество свое и желающий прямо быть полезным, должен устремиться к пользе дела, ему доверенного. Пусть каждый так поступает и больше будет счастливых“.
Киселев допускает, что за такие мысли, „с духом времени не сходные“, его могут назвать „рабом власти“, но он все равно стоит за малые, постепенные дела, хотя бы „в пользу почтенных мучеников, солдат наших“. Заканчивая длинное послание, Киселев говорит:
„В суждениях моих могу ошибаться, но цель есть благонамеренная — и потому одинаковая с твоею. Разница в том, что ты даешь волю воображению твоему, а я ускромляю свое: ты ищешь средство к улучшению участи всех и не успеешь, а я — нескольких, и успеть могу; ты полагаешь, что исторгнуть должно корень зла, а я хоть срезать дурные ветви; ты определяешь себя к великому, а я к положительному. Но, любезный Орлов, сколь приятен мне разговор с тобою и сколь желательно мне убедить тебя, что слова, что мечтания не прибавляют ни на волос блаженства, что добрый исправник по мне полезнее всякого крикуна-писателя, мистиков, членов библейских и всех благотворительных обществ, — словом, что относительно к добру я предпочитаю действие, сколь ни малое, но точное, — всем великим, обширным замыслам и блаженству, единственно на красноречивых прениях основанному“.
Не в первый и не в последний раз — российский конфликт одного „доброго пути“ с другим.
Примерно так же, по всей видимости, урезонивал своего любимца Радищева министр, влиятельный вельможа Александр Романович Воронцов: когда Радищева осудили, начальник его жалел, написал губернаторам, чтобы они облегчили ему путь в ссылку, позже отогревал у себя в имении…
А через несколько десятилетий после Киселева, Орлова, Раевского восточносибирский губернатор Синельников будет огорчаться, что талантливый, яркий Лопатин занимается революцией, а не „настоящим делом“; попробует „приручить“, закроет глаза на неудачный побег, простит даже попытку спасти Чернышевского — и напишет просьбу царю, как о Чернышевском, так и о Лопатине; наверху, впрочем, губернатора не поймут, и Лопатин снова убежит: „не сработается“ с Синельниковым — как и Сабанеев, Киселев с Орловым, Раевским.