Старые мечты царь называет „заблуждением“; но ведь всего полтора года назад Чаадаев (как раз через Васильчикова) передал Александру смелое стихотворение Пушкина „Деревня“, и Александр велел передать автору „искреннюю благодарность за выраженные в стихах чувства“:
Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный
И рабство, падшее по манию царя,
И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли наконец прекрасная заря?
Автор стихов, впрочем, в 1820-м выслан из Петербурга; формула же „не мне быть жестоким“ звучит благородно, однако — маскирует великий страх. Страх грядущего и уже начавшегося отмщения.
Прибавим, что Александр I видел перст судьбы и в отсутствии у него детей, и в многолетнем разладе с женой, и в неверности возлюбленной Марии Нарышкиной…
Страх заговора, повседневные опасения. Как у отца, Павла, имевшего, как мы знаем, для тoro немалые основания.
* * *
Но отчего бы не дать конституцию и не освободить крестьян хоть с малым наделом?
Как и при Сперанском, дело — в опасности „справа“, в потенциальной угрозе со стороны высшего дворянства, бюрократии, аппарата, которые имеют средства остановить и убить самого абсолютного монарха…
Однако если ничего не давать — тогда угроза „слева“: план Якушкина, Семеновская история, европейские революции (царь подозревает их связь с русскими), тайные съезды заговорщиков, обширные списки влиятельных деятелей Союза благоденствия.
Более того, царь, кажется, уже не знает, кто справа, кто слева, нет ли причудливого единства действий всех против одного? В самом деле, декабристов возмутили большие уступки, сделанные Польше, они были обижены за Россию и готовы отомстить; но ведь через Польшу, через Варшаву Александр планировал провести освобождающие акты: но что же выходит — революционеры против либеральных реформ?
Одновременно против польских авансов Александра выступает и благородный. консерватор Карамзин, которого нельзя заподозрить в связях с офицерским заговором.
Другой пример всеобщей путаницы: Бенкендорф подозрителен, потому что дружит со многими гвардейскими вольнодумцами, среди которых, например, декабрист Волконский. Академик М. В. Нечкина заметила, что в одной из ранних декабристских организаций действовал некий флигель-адъютант Б., в котором угадывается будущий шеф жандармов; мало того, Бенкендорф привез с Запада проект переустройства „высшей полиции“. Мы не ведаем, как далеко граф продвинул свои идеи, но, без сомнения, познакомил с ними царя, министров. И не был одобрен.
Инициативная полиция, которая должна была бы состоять (как утверждал Бенкендорф) из энергичных, молодых офицеров, — это ведь реальная власть; и Александр, кажется, заподозрил здесь попытку в декабристском духе — влезть, вторгнуться, просочиться в разные сферы общественной жизни: просвещение, экономику, государственное управление — и, таким образом, медленно, но верно завладеть всем.
Напомним любопытную по точности оценку, сделанную позже Максимом Яковлевичем фон Фоком, видным полицейским деятелем, правой рукой Бенкендорфа:
„Первоначально составленный ими (заговорщиками) Союз благоденствия был в нравственном отношении гораздо извинительнее последовавших замыслов и покушений; но в отношении государственном, политическом — гораздо оных опаснее… Тайное общество людей, полагающих или хотящих быть добродетельными, действующее тихо, медленно, но верно, под благовидными предлогами вооружающее против явных злоупотреблений, жертвующее общему благу собственным достоянием и проч., есть опасный внутренний нарост, который со временем, нечувствительно, без видимых потрясений, может задавить государственную жизнь или, сделавшись орудием злодейства, ниспровергнуть правительство, мало-помалу лишенное им уважения, доверенности и силы“.
Возможно, это даже говорилось со слов самого Бенкендорфа; шеф жандармов так хорошо во всем разбирался, в частности, потому, что Александр I и его самого подозревал в потаенном замысле — „облагораживая“ полицию, постепенно захватить ее, превратить в орган тайного союза. Не оттого ли он разгневался на Бенкендорфа, когда тот принес „список“ Грибовского?
В этом же духе — и восклицание Александра насчет людей, способных „прокормить Смоленскую губернию“: казалось бы, что тут плохого? При Екатерине II, вначале александровского царствования, когда Сабанеев был молод, вряд ли высшая власть увидела бы здесь нечто дурное: наоборот, как хорошо, что просвещенные дворяне кормят, успокаивают целую губернию! В ту пору, повторим, общество и власть еще вместе — пусть со скрипом, взаимными обидами — но вместе. Дворянская интеллигенция в общем — за власть, хотя „их союз даже в XVIII столетии удивителен“ (Герцен).
Люди, кормящие голодную губернию без царя, — это власть; но любопытно, что Якушкина, Фонвизина, декабристов-заговорщиков, единомышленников Раевского, хвалит за их инициативу, столь напугавшую царя, не кто иной, как генерал Ермолов — отнюдь не революционер, но мыслящий, благородный представитель отцов, ровесник и приятель Сабанеева.
Создается впечатление, что разные группировки, разные поколения готовы сомкнуться…
* * *
Как это было при Павле I.
Перед 1801 годом люди с конституционными замыслами соединились с военными и штатскими, которые ни о чем подобном не помышляли, но просто были недовольны режимом.
Александр I помнит о том могучем единодушии, которое снесло с престола его отца и вознесло его самого; помнит и опасается повторения. Один военный тонко заметил, что правительства всегда готовятся „к минувшей войне“; иначе говоря, в будущих событиях отыскивают контуры того, что уже когда-то бывало. Поэтому Александр I приглядывается и к якушкиным, раевским — и к ермоловым, сабанеевым. Приглядывается и не доверяет, подозревая сговор…
* * *
Что же предпринять монарху, столь ослабленному просвещением, сомнением, подозрением?
Лагарп убеждал его, что противников не так уж много. В самом деле — посчитаем.
Правящий слой обычно составляет один-два процента населения страны; применительно к России того времени — примерно полмиллиона человек; основная часть этого слоя — опора монарха, люди, субъективно ему преданные, но ожидающие за то и от самого царя взаимности, охраны крепостнических привилегий. Верхний, бюрократический пласт, разумеется в самом грубом приближении, обычно составляет в свою очередь „один процент от одного процента“, то есть в 1820-х годах примерно пять-шесть тысяч человек. Число как будто небольшое, всего несколько полков, но за каждым здесь — огромные силы, невидимые нити управления. Эти пять-шесть тысяч — министры, члены Государственного совета, губернаторы, генералы, дипломаты, высшее духовенство. Они концентрированно выражают интересы целого сословия, обладая огромной материальной и духовной силой.
Как самодержавному монарху лучше поладить, приспособиться или справиться с этими молчащими, кланяющимися, но хорошо знающими свой классовый, политический интерес людьми, которые в большинстве уверены, что с реформами не надо торопиться? Как регулируются отношения престола с аппаратом?
История знает несколько острых ситуаций, когда верховная власть, желая провести серьезные реформы, лучше понимала интерес своего класса, чем высшая бюрократия; ей, высшей власти, „сверху виднее“, — и, двигаясь вперед, она должна преодолевать консервативную, страшную угрозу справа.
Бывали случаи, когда прогрессивные деспоты преодолевали противодействие аппарата угрозою „снизу“, поддержкой народа. Совсем недавно высшая бюрократия, генералы и офицеры, свергавшие Павла I, больше всего боялись, что царя защитят солдаты, очень преданные этому царю (при всей муштре они были довольны и улучшением „харчей“, и растерянностью офицеров, изгоняемых, избиваемых царем). Народ, преданный абстрактному царскому имени, всегда готов разорвать министров и дворян, посягающих па императора; однако этот путь использования „разгоряченных масс“ Лагарп своему ученику строжайше запрещал.