Как всегда, перед премьерой — генеральная репетиция. Комиссия, которая должна «принять спектакль». В комиссию входят представители ЦК партии, горкома, министерства культуры… Обычно в таких случаях их бывало трое-четверо. А тут пожаловала целая делегация. Человек пятнадцать. Это меня удивило, хотя сразу же сказал себе: «Но ведь и постановка — сенсация».
Я вспоминаю сейчас лица тех, кто был тогда в зале ресторана: мой сын, невестка, несколько друзей-драматургов, ну и, конечно, — актеры, режиссеры. Между прочим, среди них была Казимера Кимантайте. Знаменитая наша актриса, режиссер.
Успех? Это был огромный успех. Если судить по аплодисментам.
Во время обсуждения вначале попросила слова какая-то девушка. Наверное, инструктор горкома. Ее первые фразы повторяли потом почти все выступающие: «А зачем нам такая пьеса? Что, собственно, автор хотел сказать? Советской молодежи спектакль не интересен и не нужен».
Я сразу понял, почему на генеральную репетицию пожаловала большая делегация. Второе, третье, четвертое выступление… Иначе говорила лишь одна Кимантайте. Говорила страстно, даже с надрывом: «Кто вы такие, чтобы так категорично рассуждать об искусстве? Спектакль замечательный!»
Она демонстративно подошла ко мне. Пожала руку. Обняла.
На том все и кончилось. Больше никто ничего не сказал.
Когда я пришел домой, раздался телефонный звонок. Я снова услышал взволнованный голос Кимантайте:
— Это так оставить нельзя! Я обращусь к Снечкусу!
Да, они были друзьями. Но, подумав, я ответил:
— Не стоит. Вы поставите Снечкуса в неловкое положение. Ведь спектакль никто не запретил. Пусть была критика, и очень резкая, но завтра — премьера.
Утром, я еще спал, когда раздался стук в дверь. На пороге стоял Лимантас.
— Есть приказ руководства университета снять постановку. Премьеры не будет.
Между тем все билеты уже были проданы. Аншлаг. Я легко представил картину: в семь вечера зрителей встречает кассир — возвращает деньги.
Говорю Лимантасу: «При чем тут университет? Нет, мы не должны это допустить. И не допустим! Я сейчас же пойду добиваться справедливости».
Лимантас поддержал меня. Я быстро оделся, мы вышли из дома.
Где я был в тот день?
Сначала отправился к Гришкявичусу. Тогда он занимал пост первого секретаря горкома партии. Мы были хорошо знакомы. Когда-то Гришкявичус, редактируя крестьянскую газету, часто заказывал мне рецензии.
Рабочий день еще не начался. Я ждал Гришкявичуса в вестибюле.
— А, Йосаде! Что случилось?
— Только что узнал: премьера спектакля по моей пьесе отменена.
— Как это так? Немедленно идите к секретарю горкома по пропаганде…»
_____________________
Тут я оборву рассказ й. Про то, как он пошел к секретарю горкома, а потом — председателю горисполкома (в то время им был Сакалаускас, будущий председатель совета министров Литвы), а потом пошел в министерство культуры — в один кабинет, в другой, третий… И все говорили: «Ничего не знаю».
й не сразу понял: это карусель. Он нигде не добьется правды. Где-то — скорее всего, в том же огромном здании на проспекте Ленина — дали точную и не допускающую никаких отклонений команду.
Что это было? Наказание, предупреждение. И, конечно, урок.
А через несколько недель й прощался с Асей.
— Вот какой она преподнесла мне подарок перед отъездом…
Он говорит это с горькой иронией. Но, по-моему, ирония напрасна. Да, подарок. Ведь й тут же добавит:
— Мне напомнили, что я еврей, что я — еврейский писатель. Потом я об этом уже не забывал.
Фрагменты жизни
6 декабря 90 г. Мы изучаем лабиринты его жизни. А рядом — другая жизнь — Литва.
Приватизация, растущие цены, нищета, пикеты. Фон, на котором беседы наши кажутся фантасмагорическими. «На самом деле они-то как раз и реальны,» — замечает й.
________________________
Слова Фицджеральда: «Талант — способность воплотить то, что ты сознаешь. Другого определения таланта дать нельзя». В этом-то смысле он и мучается — сомневается бесконечно: нет таланта!
Его драматургические замыслы гораздо сложнее, чем их исполнение. А сам он — сложнее, интереснее своего творчества (12 октября 93 г.).
__________________________
22 ноября 94 г. Все эти дни живет во мне наш разговор с й.
«Что делаю? Рву письма. Знаю, будете меня ругать. Но я не хочу никому причинять боль… Скоро, скоро конец. А может, на некоторых письмах сделаю пометку: никогда не публиковать».
«Утешаю» й: проблема стара. Рассказываю, что когда-то И. Гончаров оставил завещание: письма не печатать. Что ж, сейчас публикуют и это завещание, и те самые письма.
О природе молчания
«Это только сказать легко: вернулся к еврейской теме. На самом деле — опять надолго замолчал…
Помните, мы собирались поговорить о природе молчания в страшные те годы? Я подумал сейчас: да ведь об этом и говорим! Все время говорим именно о моем молчании.
Я писал не о том и не то — значит, молчал о главном.
Я таился от всех, сжигал дневники и рукописи — опять молчал.
Впрочем, бывает у писателя тягостное молчание и другого рода. Я его тоже пережил не раз.
Это молчание настигает литератора во время работы.
…Только что написанные мной слова выглядели вялыми, мутными, бесцветными. В безумной тоске я смотрел на гору черновиков. И чувствовал полное бессилие. Я презирал себя.
Длилось это не недели, не месяцы — годы.
Я боялся. Знал: писатель иногда перестает быть писателем — как мужчина перестает быть мужчиной».
-----------
«Но вернусь к своему замыслу. Я решил рассказать о самом больном. О так называемом «деле врачей».
То, что происходило тогда с нами и что ожидало нас, повторялось уже на земле многократно. Как назидание человечеству этот сюжет поведан в Ветхом Завете. В Книге Эстер. А еврейские мамы, наверное, миллионы раз с испугом и радостью рассказали эту историю своим малышам.
С испугом: злодей Аман, главный советник царя Персии, задумал убить всех евреев империи.
С радостью: Бог не допустил погрома! Царица Эстер спасла соплеменников — отвела царский гнев и обратила его на Амана.
Сейчас, перед смертью, я часто думаю: почему враги евреев забывают мудрую притчу, не замечают ясный ее смысл — тот, кто решил уничтожить избранный Богом народ, скоро погибнет сам. В двадцатом веке в роли Амана выступил Гитлер, потом — Сталин. Конечно, в пятьдесят втором году я не раз напоминал себе знакомую с детства историю из Книги Эстер, утешался ее оптимизмом. Однако такими реальными казались страшные слухи. Уже построена виселица в Москве, где прилюдно должны казнить «убийц в белых халатах». Уже проложена железнодорожная ветка на Север — туда, чтобы уберечь от всеобщего праведного гнева, правительство отправит сотни тысяч евреев…
Я вернулся в те дни. Обдумал сюжет. Увидел героев. Но вдруг почувствовал: я должен писать эту пьесу по-еврейски!
Начал. Сделал несколько больших фрагментов. Перечитал. Нет, нет! Все не то. В хорошей пьесе каждое слово стреляет, а мои фразы плавали, мысли — тонули.
Я с ужасом понял: за четверть века молчания мой идиш омертвел, появилось косноязычие.
Нет, я не сдавался. Попробовал — как когда-то статьи — отдавать переводить отдельные сцены на литовский язык. Бесконечно правил потом перевод. Думал, так будет работать проще. Ничего не выходило. Это было уже не редактирование — я просто начинал писать заново. И — так же бесцветно».
-----------
…Оказалось, есть документ. Одно из писем й тех лет, которое он, к счастью, не уничтожил.
Читая, вспоминаю: й в начале семидесятых всюду искал пишущую машинку с еврейским шрифтом. Это была еще одна его попытка облегчить «творческие муки». Увы, поиски долго были безрезультатными. Не один й — многие евреи в страхе избавлялись от всего, что соединяло их с родной культурой. Позже доктор Сидерайте привезет мужу пишущую машинку из Израиля. Но поначалу й все же отыщет ее в Москве.