В связи с этим интересно остановиться на одном из недавних исследований В. Махека[27], построенном на тех принципах и положениях, против которых нам кажется необходимым выступить здесь.
В персонажах мифологии В. Махек видит отражение индоевропейской «большой семьи» с pater familias — верховным богом но главе. Жену главного бога — греч. πότνια — санскр. pátnī — слав. panьji— он характеризует как лицо мало авторитетное в сравнении с самим божеством. Наличие у бога-отца двух сыновей (близнецы, Диоскуры, др.-инд. Aśvin-) и одной дочери (Usās— Ηώς — Aurora) Махек трактует как отражение патриархальной семьи, где ценились мужчины, сыновья: счастье — в том, чтобы иметь сыновей вдвое больше, чем дочерей[28]. — «Оригинально то, что это — божественная патриархальная семья, созданная по образцу знатной семьи» [29]. Это вызывает серьезные возражения. История индоевропейской семьи объясняется путем фактического отождествления ее с укладом жизни, действительным лишь для отдельных, сравнительно очень поздних ступеней индоевропейской цивилизации (Греция, древний Рим и т. д.). По такому же методу привлекаются богато разработанные мифологические циклы отдельных индоевропейских народов, достигших высокого уровня социально-экономического развития. Ведь известно, что наиболее богатые мифологические циклы — это своеобразная философия древнеиндийского, древнегреческого, древнеримского рабовладельческих обществ. После этого стоит ли удивляться тому, каким точным отражением земной социальной и семейной иерархии является небесная иерархия, о которой говорят эти мифы? При этом то, на чем лингвисты с уверенностью основываются как на объективном якобы отражении «патриархальности» индоевропейской семьи вплоть до описания взаимных обязанностей ее членов, все это как раз и есть позднее в мифологии классической древности, идеологическое порождение соответствующего социального строя. С другой стороны, древнее, несомненно, то, что составляет основу мифологии, — это следы наивного анимизма (ср. яркий пример греч. Ζεύς, санскр. Dyāus — в сущности ‘небо’, которое только потом превращено в Ζεύς πατή, luppiter ‘небо-отец’). Не случайно, что целые ветви индоевропейцев, не развившие высокой рабовладельческой цивилизации, — балтийская и славянская — не могут противопоставить классической мифологии что-либо равноценное. Дело отнюдь не в отсутствии древней письменной традиции у этих народов, а в отсутствии таких развитых мифологических циклов. Славяне и балты, сохранившие ряд архаических черт в языке и культуре, и в этом отношении обнаруживают древнюю особенность, все усилия обобщить славянские божества в каком-то едином пантеоне не могут быть успешны: нет не только общей славяно-балтийской, но и общеславянской мифологии. Мифологические верования балтов и славян в основном сводятся к древнему анимизму — одушевлению грома (литовск. Perkunas, слав. perunъ), отдельных природных явлений. Вместо общеславянских богов под различными именами фигурируют местные многочисленные божества, в чем следует, вопреки В. Махеку[30], согласиться с Л. Нидерле[31], который совершенно справедливо характеризует таким образом западнославянских Свантовита, Триглава, Радогоста, правильно замечая при этом, что возвышение того или другого божества в некое подобие верховного бога было делом жрецов.
Классическая мифология отражает во всем существенном лишь классическую рабовладельческую древность, и было бы бесполезно привлекать ее данные для «реконструкции» древнеиндоевропейского социального и семейного уклада, когда не было еще и в зародыше тех социальных условий, образом которых является названная мифология.
Другой весьма серьезный анахронизм во взглядах на древнейшую эпоху общественной и языковой истории индоевропейцев также требует особого упоминания; вредность его усугубляется тем обстоятельством, что основным и наиболее последовательным его представителем в языкознании является А. Мейе — один из крупнейших лингвистов нашего времени. Ср., например, выдержку из предисловия к «Латинскому этимологическому словарю»[32]: «Все слова не находятся на одном и том же уровне; есть слова „аристократы“ и слова „разночинцы“. Слова, обозначавшие наиболее общие идеи, например, mori и vivere, основные действия — esse и bibere, семейные отношения — pater, mater, frater, основных домашних животных — equus, ovis, sus, жилище семьи, которое было главной единицей, — domus и fores и др., представляют словарь индоевропейской аристократии, который распространился на всю территорию; эти слова обозначают понятия; они не имеют конкретной значимости: bos, ovis, sus относятся одновременно к самцу и самке; это слова, обозначтощие блага, а не слова, называющие производителей (этих благ. — О. Т.); так domus и fores вызывают представление о жилище вождя, а не о материальном сооружении. Абстрактная значимость слов в соединении с аристократическим характером языка — существенная черта индоевропейского словаря. Но имелись и слова „народные“ по характеру…» Далее характеризуются эти последние слова, — эмоционально окрашенные, технические, плохо прослеживаемые в ряде языков, столь же неустойчивые, сколь устойчивы «аристократические» слова.
Сейчас трудно было бы не возразить на цитировавшиеся соображения. Существо высказывания составляет идея об «аристократическом» и «народном» в индоевропейском словаре и об «аристократическом» характере собственно индоевропейского словаря. Дело, конечно, не в одиозности понятия «аристократический» или противопоставления «аристократического» и «народного». Называя те или другие слова аристократическими, носящими общий, абстрактный характер, Мейе тем самым постулирует для них постоянство этого характера, что находится в противоречии с развитием всего индоевропейского словаря, очень длительным и богатым изменениями внутреннего и внешнего порядка. То, что Мейе рассматривает как наиболее абстрактное, «аристократическое», могло ко времени появления письменности пройти необыкновенно долгий путь развития, реальный характер которого, конечно, должен был неоднократно противоречить схеме Мейе. Абстрактность и «аристократичность» — всего лишь результат этого развития.
Свою категорическую классификацию Мейе строит на засвидетельствованной письменностью эффективности или аффективной нейтральности слов. Но ведь известно, что аффективность или ее отсутствие — не раз навсегда данное свойство. Ясно поэтому, что нельзя согласиться с Мейе, утверждавшим наличие таких «аристократических» слов, которые, независимо от времени, всегда «лишены аффективных оттенков значения и имеют минимум конкретного значения» [33].
Следует отметить, что отдельные исследователи критиковали эту теорию. Ср. возражения Ф. Шпехта[34] против попытки Мейе объяснить утрату индоевропейского «аристократического» *pətēr ‘отец’ в балто-славянском языке как победу «низшего, народного» словаря над «аристократическим». А. Исаченко[35] верно заметил, что мало обоснованная смелость социологических выводов Мейе о древних индоевропейцах довольно странно сочетается с его известной осторожностью в чисто лингвистических построениях.
Как мы видели выше, для большинства исследователей прошлого характерно сознательное или бессознательное модернизирование древних семейно-родовых отношений, привнесение в них элементов современной парной семьи. Это давало не только превратную картину самих исторических условий, но и приводило подчас к неправильному объяснению истории и этимологии слов. Однако отрицать значение большой работы по этимологическому исследованию имен родства было бы немыслимо. Задача состоит в том, чтобы, изучив проделанное в этой области, оценить материал с принципиально правильной позиции исторического материализма.