Аналогичные вопросы затрагивает В. Крауэе в своей монографии «Die Frau in der Sprache der altisländischen Familiengeschichten»[16]. По его славам, роль женщины в древнеисландской литературе изображается следующим образом: «Если повествуется о ней и ее поступках, то это делается таким образом, что становится ясно: для сказителя саги исключительная самостоятельность и личные права женщины являются чем-то само собой разумеющимся. Как раз в этом обнаруживает древнеисландская культура крупный прогресс сравнительно со старшими ступенями культуры»[17].
Таким образом, совершенно очевидна тенденциозная сущность кратко рассмотренной концепции общественного развития индоевропейцев. Поэтому нельзя не отметить отдельных работ последнего времени, содержащих обоснование исконности матриархата у индоевропейцев, научную систематизацию соответствующих фактов и пережитков: George Thomson. Aeschylus and Athens (London, 1950, стр. 15–16, 204–205); А. В. Исаченко. Индоевропейская и славянская терминология родства в свете марксистского языкознания («Slavia», rocn. 22, 1953); Josef Hеjniс. ΘΥΓΑΤΡΙΔΥΣ — Prispevek k reseni probiemu organisace nejstarsi recke spolecnosti (LF, t. 78, 1955, стр. 162 и след.); E. Herold. Group-marriage in vedic society (АО, vol. 23, 1955, стр. 63–76); частично — M. Вudimir. Problem bukve i protoslovenske domovine («Rad Jugoslavenske Akademije znanosti i umjetnosti», t. 282, 1951, стр. 12–13) и др.
В целом же и сейчас в зарубежном языкознании в значительной степени пользуется признанием старая теория об исконности индоевропейского патриархата; ср. типичное утверждение по этому поводу американского индоевропеиста К. Д. Бака: «… индоевропейская семья была явно не матриархальной» [18].
Что касается возможностей использования смежных общественных наук (в частности, этнографии) для обоснования материалистической теории развития от матриархата к патриархату, надо сказать, что они отнюдь не исчерпаны. В настоящее время можно говорить о новых достижениях и перспективах в этой области, которые помогут детальнее представить себе картину соответствующих общественных отношений. Во всяком случае, все эти поиски носят весьма плодотворный характер, не обязывают к чисто догматическому усвоению теоретической формулировки, выдвинутой прогрессивной этнографией и классиками марксизма еще в прошлом веке. Это, кстати сказать, тоже выгодно отличает материалистическую концепцию от «филологической», которая и по сей день производит впечатление довольно безотрадного повторения непроверенных утверждений зачинателей сравнительного языкознания.
В данном случае мы имеем в виду известное в этнографии наличие у ряда индоевропейских и других народов древности поликефалическик (многоголовых) фигур; в частности для полабских и балтийских славян отмечает поликефалические изваяния Любор Нидерле[19], указывая на характерность таких фигур именно для славян в отличие от «каменных баб» соседних тюркских народностей. Происхождение их он считает невыясненным. Совсем недавно опубликовал результаты своих наблюдений над этими изваяниями чехословацкий этнограф Л. Крушина-Черный[20]. Он также упоминает, между прочим, о поликефалических божествах славян: знаменитом четырехликом збручском идоле, далее — о Четыребоге, Триглаве, Свантевите, пятиглавом Поревите, семиглавом Ругиевите. Посвящая свое исследование генезису подобных изображений, Крушина-Черный приходит к ценнейшим для общественной истории выводам[21], основанным на изучении поликефалических фигур в различных культурных районах и языковых группах. Помимо славянских он привлекает галльские, греческие, фракийские, сибирские, индийские, ассирийские и наконец каппадокийские — в Малой Азии, на которых он специально останавливается. Автор полагает, что многообразие типов поликефалических фигур не допускает мысли об их миграционном распространении. Характера этих изображений нельзя объяснить ни при помощи солярного культа («всевидящее солнце»), ни при помощи культа трехфазовой луны. Это — образы общественной организации, при которой они могли возникнуть. В частности, интересна поликефалия каппадокийских фигур как отражение культа праматери. От нее идут две линии: одна в направлении поликефалии вообще, позднее — мужской поликефалии, другая в направлении полимастии («многососцовости»), т. е. абстрагированного изображения природного плодородия[22].
Автор обращает внимание на необходимость проводить различие между поликефалией как первичным явлением (непосредственное отражение родовой организации) и дальнейшим развитием ее как самостоятельного иконографического типа. Есть примеры мужской поликефалии и ряд переходных (от женских к мужским) форм. Интерес представляет первичная поликефалия — несомненный образ современной социальной организации и, насколько можно судить по полимастии и другим женским чертам фигур, — именно матриархального рода. В этом отношении интереснее всего круглые каппадокийские идолы.
Очевидно, что возможно полный учет достижений смежных общественных наук всегда плодотворен для сравнительного языкознания, поскольку он помогает исключить непроверенные положения и оперировать наиболее доброкачественным материалом тем более, если этот материал по самой своей природе входит в ведение ряда самостоятельных наук. Это относится в нашем случае к лингвистическому анализу терминологии родственных отношений.
Современная материалистическая наука выработала конкретное представление о характере древнейшего общественного развития, отбросив ложные теории необязательности матриархата для индоевропейских племен[23]. «Лингвистический анализ основных терминов кровного родства в индоевропейских языках показал, — как свидетельствует чехословацкий лингвист А. В. Исаченко, — что индоевропейская терминология родства возникла в глубокой древности в условиях материнского рода и что она построена на принципе гиноцентрическом. Этот принцип отражает такое положение вещей, при котором ориентировочной точкой родственных отношений является женщина. Гиноцентрический принцип родственной терминологии предполагает существование материнского счета родства (матрилинейности) и перехода мужа в клан жены (матрилокальность брака)» [24].
Далее остановимся очень коротко на оценке некоторых данных сравнительной мифологии, поскольку сравнительное языкознание в своих суждениях о семейно-родовом устройстве древних индоевропейцев в значительной мере полагается именно на ее свидетельства. Это тем более важно, что в использовании данных мифологии лингвистами очевидны факты анахронизма.
Так, в характеристике мифологических воззрений древних славян мы решительно присоединяемся к точке зрения А. Брюкнера, который отвергал теории сложной славянской мифологии. А. Брюкнер считал, что такие теории обязаны своим возникновением фантастическим и сбивчивым вымыслам немецких и датских хронистов о полабянах, вымыслам, которые, однако, почти целиком были приняты недостаточно критичным славяноведением нового времени. «Культ славян был культом природы и предков, а там нет места дуализму, и ни одно древнее свидетельство не знает о нем ничего» [25].
Однако фактическая бедность древней славянской мифологии, видимо, огорчала отдельных славяноведов, и они пытались всячески объяснить или даже оправдать ее. Л. Нидерле[26] делает попытку «реабилитации» несложности славянской мифологии сравнительно с богатыми мифологиями некоторых других ветвей индоевропейцев. Но, как явствует из его же слов, эта попытка не дает результатов. Он признает отсутствие доказательств противного и правильно считает это отнюдь не следствием отрывочности свидетельств исторических источников. В общем — в согласии с фактами — следует сказать, что славяне действительно не развили своей мифологии, их древние религиозные представления — примитивная демонология, в чем следует видеть скорее древнюю особенность, лучше сохранившуюся у славян. Это позволяет нам более трезво оценить данные поздней классической мифологии. Было бы странно пытаться реабилитировать такое состояние славянской мифологии или усматривать в этом «отставании» древних славян нечто зазорное.