- Однако, Глеб, не в Петербурге же?
- А, ведь, старик и про Москву. После его статьи у нас чуть не драка... А! Николай. Здравствуй. Что это у тебя? Ну, конечно, телеграммы с войны...
- Да. Важное. Читайте.
Слушали.
- Коли б не эта война...
- Да, уж теперь ждать глупо.
- И грешно.
- Но каковы японцы! Пятнадцать тысяч в несколько часов. И на верную смерть.
- А по-моему, господа, это и не человечья психология, а тараканья какая-то. Или вот саранча...
- Без идеи саранча, а если идея, то самая наичеловеческая психология.
- Тут коллектив.
- Так-то так. Героизм понимаю. Но одно дело - на опасность идти, местью кипеть и ненавистью и, может быть, понимаете, может быть, погибнуть, а собой волчьи ямы засыпать, чтоб другие прошли... бр...
- Да, их культура...
- Ничего-то мы про нее еще не знаем. Но не скрою. Страшны мне японцы.
- Ну, не ново. Вот в «трех разговорах» страхи эти... Но, мне кажется, дело тут проще...
Николай с Глебом, негромко поговорив, к Виктору подошли. Поверх стекол дымчатых Глеб приветливо и просто в глаза заглянул.
- Нам ночевки нужны. Для него вот, главным образом. Ну, иногда кого-нибудь приведет, если удобно будет. Ваш район нам хорош. Можно?
- Пусть.
- Григорий говорил, дом большой.
- Большой.
- И к вам без швейцара?
- Без швейцара.
- Чего же лучше. Сегодня он к вам. Ну, потом дня четыре не зайдет. Да его не учить. Шпика за собой не приведет.
Черноволосый, коренастый, в короткий пиджак одетый, Николай строгими глазами Виктора оглядел.
- Между десятью и одиннадцатью буду.
Глеб, посреди комнаты встав и подняв руку:
- Товарищи! К порядку дня. На именинах вы или не на именинах? А коли на именинах, пусть пробки пощелкают. А Кудрявый и песню заведет. Только, чур, знаешь, каких песен у меня нельзя. Ну, то-то же.
- Гитара? Вон она у меня припасена.
И громко стучали стаканами. И громко смеялись.
- Нелюдимо наше море...
Запел Кудрявый.
Встретился взор Виктора со взором, плывущим из тоски восторженной. Сидела у окна маленькая, в шаль кутая плечи. Подумал, рассеянно глядя:
- Волосы-то... Саломею с нее писать. Конечно, только голову. Курсистка, кажется. Как он ее назвал?
- А ты вот что, Кудряш. Ты именинника веселенькой потешь, московской. Ты мне про Ваньку-клюшника спой, про злого разлучника. Пусть хозяйка завтра на жильца жалуется. Да ты с присвистом.
Сплюнул Кудрявый.
- Ну, уж...
Однако, запел. И с присвистом.
И еще пели.
С Глебом лишь попрощавшись украдкой, вышел Виктор. От Невы близко дом. На углу набережной встретился с женщиной. С набережной в линию завернула. Навстречу идет. Как! Да, да. Тот же взор тоски восторженной. Маленькая женщина с лицом Саломеи, развратно-тихим и грустящим по-неведомому. И шапочки на голове нет. Той же шалью волосы великолепные, в памяти оставшиеся, прикрыты.
- Стойте, это вы?
- Это я.
Улыбнулась.
- Вы? Оттуда? Но вы там, у Глеба. Сейчас там вас видел.
- Ну, да. Минут пять как ушла. Сумочку забыла. Взять иду.
- Но я только что там видел.
Рассмеялась. И, заметив, что он смотрит на ее шаль, сказала:
- Я здесь живу. В этом вот доме. Окно у меня на Неву. Хорошо у меня.
Замолчала. И тотчас тоскливым стал рот замкнутый. Мимо близкого фонаря летящие снежинки тенями темными бороздили лицо.
- Слушайте. Можно мне с вами? Я с вами побыть хочу. Одному скучно. А там...
- Со мной? Ко мне хотите? Ну, пойдем ко мне. У меня самовар. Мне об вас Григорий Иваныч говорил. Вы с ним оттуда, с Волги... С Волги-матушки широкой... Я даже помню: вас Виктором Макарычем зовут. А я, я товарищ Зоя.
Странно было Виктору видеть лицо ее смеющимся.
Стоял у ворот, откуда только что вышел. Ждал Зою. Думал:
- Зачем? Уйти разве... Сумочка вот какая-то... А странно; когда она вышла от Глеба? Казалось, до последней минуты глаза ее там видел. Да, да. Товарищ Зоя. Лицо какое. Саломея.
Скоро вышла.
- Вот и я. Скорей чай пить! Я у Глеба не пила. Не люблю. Как на бивуаке. Непременно стакан перепутают, чуть из рук выпустишь. И потом окурки эти.
Подошли. Подъезд.
В комнатке, обрадованной окном на широкую Неву, сидели.
- А у Глеба сейчас о вас говорят.
- Что говорят?
- Так, как всегда у нас. Насколько может быть полезен? И не опасен ли? Это уж болезнью стало. Ну, новый человек - понятно. А то и старым работникам проходу не дают. Слежка. Ну, Глеб смеется. В Москве, говорит, страху этого меньше. Глеб хороший. Уедет он, Николая увезет, никто и не улыбнется.
- Николай разве в Москву? Это тот черный?
- Он и там, и здесь. На нем много. Он и по железнодорожному.
- Хорошо у вас. Это вот окно по здешнему положению дорогого стоит. А я и не знал. Думал, здесь одни только казенные дома, на этой набережной. Не разглядел. И от академии сотни две шагов. И знакомый мой один здесь где-нибудь живет. У Глеба думал увидеть его. Не был. Я по привычке мансарду искал. Ну, там на Песках дом новый. С мансардами.
От берегов Невы огнистых взор отвел. Зою увидал, опять тоскливо в никуда глядящую. На него не взглянув, сказала медленно:
- Мансарда? Мансарду хорошо. В Венеции, например, в Риме...
- Что? Почему?
И брови опустил.
- А разве нехорошо? Да вы меня, товарищ, не бойтесь. И поласковее смотрите. Я хорошая. Не слишком хорошая. Ну, да это мое дело.
Помолчали. Пил чай, стуча зубами о край стакана. Захотелось уйти отсюда. И не мог. Зоя сидела близко и мимо него, и как бы и сквозь него глядела на огни у снежной Невы. И желтые были, и голубые. Две полосы уходящие. И две еще друг к другу близкие поперек. То мост. И мелькали на нем и звенели вагоны.
Встала. По комнате стала ходить от окна к двери. И нежданно:
- А вам скажу. Пусть. Ему не скажу, а вам скажу. Как первому встречному. Так мне надо. Душу мне надо открыть. Смешно это говорят: душу открыть. Не для того ли открыть, чтоб из души что-нибудь вылетело, ворона такая черная, туда залетевшая? Поговоришь, а ворона со словами и вылетит... Так, что ли? Вот и у меня ворона такая. Черная ворона и поганая. У меня мог бы быть ребенок. Я бы его так же вот ненавидела, как эту мою ворону. Впрочем, нет. Я бы его ножом вырезала. На чердак бы забралась и разрезала бы себя. И околела бы впотьмах. А кругом бы крысы... Да. И скажу, и скажу, ворону выпущу. Вы умеете слушать?
- Иногда.
- Только ведь вернется ворона-то. Назад, пожалуй, прилетит. А вас я так спросила. Все равно мне. Не хотите - не слушайте. Чай вот пейте. А то за коньяком пошлите. Вот звонок. Мне встречного нужно сегодня. Встречного.
От окна к двери ходила и, правда, взоров его не искала. Блестели глаза. Шаль с плеча спустилась, по полу волочилась. Говорила голосом разнотонным, будто с кем-то спорила:
- Я любила. Понимаете, что такое любовь? Да! Он-то понимает. Понимает. Я любила. Нет, не люблю больше. Конечно. Такие уж не любят. Любила долго. Год. Год - это ведь много? Много? Любила и ждала дня. Так было у нас. Дня нужно было ждать, чтоб вместе можно было. Но я отдалась. Одного любила, а другому отдалась. Понимаете: отдалась. Отдалась! Почему? Зачем? Почем знаю... Слова он разные говорил потом... Да. Вот на этом диване. Но не в нем же суть, не в этом человеке. Суть в том, что я-то подлая, что проститутка я, коли без любви. Стало быть, можно было словами и поцелуями... А поцелуй-то разве возможен? Жила, стало быть, во мне подлость великая и пошлость грязная, всегда жила. А он, этот, только разбудил. И светлое мое - это только обман был. Обман! И святое - обман. Любила год, а жила, на Божьем-то свете я жила двадцать два года. И все это тоже обман? И все, для чего я жила, это тоже обман? Конечно, обман: он ведь меня не силой взял. Себя, стало быть, обманывала, коли смогла. И ведь что! Ведь и борьбы настоящей не было. Это разве борьба, трагедия была?
- Теперь борьба. Теперь трагедия.