XXVII
В дому своем на Московской чахнет Семен. В семь утра просыпается привычки ради. Карета неотменяемая во дворе ждет. Но слуга седой в девятом часу к окну залы подходит, обувью мягкой скользя. Во двор смотрит, осанкой важной радуя амуров стародавних дворянского дома, по плафону летающих. Сквозь стекло смотрит чинный лакей старый, тускло помнящий иную жизнь дома, и вверх взглянет, на небо: погоду наблюдает. И вниз взглянет: нет ли непорядка какого в барском дворе. И долго так лицо свое бритое через стекло показывает кучеру бородатому, на козлах зябнущему. А потом примется древний Евстафий на градусник смотреть, очки наденет, голову поднимая, опуская, вглядывается. И опять взором строгим и властным жизнь двора оглядывает. И вдруг, будто только что увидел карету черную парную, машет рукой быстро кучеру бородатому. И шепчет в зале под плафоном голубым.
- Раскладывай! Раскладывай! В контору ныне не поедет.
И шепот старика гневен. И наслаждается Евстафий неулыбающийся, глядя на коней, карету в сарай поворачивающих. А пуще тешит его красная рожа бородатого Геннадия, хлещущего коней. И шепчет, оправляя кисею гардины:
- Почванишься ты у меня. Я тебя, холуй, завтра и до десяти поморожу. Так-то.
А Семен в далекой спальной комнате своей, в маленькой комнате об одно окно, на кровати сидя, правой рукой левую у кисти захватив, удары пульса считает. И глядит глазами круглыми на секундную стрелку часов карманных.
- Скоро ли доктор?.. Евстафий! Евстафий! И куда он всегда уйдет!.. Поспать бы еще разве...
На иконы взор упал. Иконы близко, в том вон углу. Орехового дерева киот. Из спальни из той сюда перенесен. Давно. Тогда еще. Из спальни.
Помолился. Лицом дергающимся акафист пропел, акафист тихий, силам вышним хвалебный. Почуял: зачтена мука.
Не на коленях больше.
- Скоро ли доктор? Скоро ли доктор?
Но идет из комнатки своей. Быстро идет.
- Посмотреть...
Но лестница. Трудно. Там. Там.
- Евстафий! Евстафий!
Через залу пройти нужно. Тут и Евстафий.
- Кликать изволили, Семен Яковлич?
- Руку дай. Проводи.
Шли двое. Древний стареющего вел, хворого. Подчас спотыкались. Оба разом, кто-то кого-то поддержать стремился. Шесть комнат прошли. Пред дверьми седьмой остановились. И только начал Семен свое говорить, Евстафий башмаками мягкими три шага назад. Вступил Семен в святилище свое. А Евстафий изблизка шепотом, царапающим стены дома:
- Секрет тоже. Почитай, каждый день сюда. Знаем. От меня, вишь, таится... Камердинер - он все знать должен... А тебе, Прасковья Ипатьевна, я покажу, где раки зимуют. Повертишься ты у меня. Повертишься! Экономка! Экономка! Знаем мы, как экономки-то летают.
Семен прошел. Дверь запер ключом. Слабый, слабый Семен. И так легко было ему, слабому, пасть у кровати громадной, ожидающей, ожидающей тщетно.
Издавна привык Семен Яковлевич заходить в парадную спальню свою, в пустующую. Большой покой трехоконный, нежилою роскошью ветшающей гордый, принимает в себя Семена вот уж годы не как господина и барина своего, а как чужестранца заезжего.
- Поглядеть пожаловал? Ну, гляди уж, гляди...
Амуры золоченые, степенно играя друг с другом, на хозяина дома сего и не поглядят. И нельзя им занавесей балдахинных из рук выпустить.
У кровати широкой, пунцовым линялым покрытой, пал на колени Семен хворый. Пал, руки на одеяло возложил, трепещущие, белые. А лицо в ладони. И плачет лицо, чуя холод кровати той. Под потолком этим, где в перьях птиц райских позолота мутнее уже, привык плакать Семен. Душа его плачет здесь. А порой и не душа; глаза лишь. Но ныне на колени пал и, недостойный, руки возложил, как на алтарь. Странное в душе пелось, смутное.
- Раба Божия Анастасия, прими прощение позднее. Но покайся. Покайся, блудная! Раиса премудрая, Раиса недостижимая, утешь несчастного добрым словом, ласковым...
Шептала душа, размечталась молитвенно. Надолго шепотом тем хотела болезнь тела утешить. Но змеи ли зашипели невидимые, ветер ли откуда-то холодный по комнате пролетел. Задрожав и руки в карманы пряча, встал Семен Яковлевич. До двери добрел, и трудно было руке слабой ключ повернуть в замке. Евстафий тут. И повел. А хозяин ему строго:
- Там в углу паутина. У окна. Самому везде мне, что ли?
Дошли до той комнатки внизу, со столовой рядом, где Семен привык сперва лишь после обеда отдыхать. А потом незаметно, вещь за вещью, час за часом дня, все туда перенеслось, вся жизнь Семенова домашняя. Дошел хозяин. На кровать сев, сказал Евстафию:
- Халат бы мне нужно, Евстафий. Посмотрел бы ты по шкапам. Нашел бы.
И секунды не думал бритый важный старик:
- Халат? Да какой же халат! Халату у нас, Семен Яковлич, и в заводе не было. Не то што...
- Ну, так ты того, закажи, что ли.
- Это можно.
Младший лакей вошел.
- Господин доктор.
Подошвами шаркая, ушел Евстафий. Через столовую. Через буфетную. Идет-ворчит:
- Паутина! Знаем мы, какая паутина! Тоже! Будто порядок наблюдать туда ходит... Знаем. А тоже, паутина...
- Что, Евстафий Карпыч?
То буфетчик, старик тоже.
- Паутина, говорю. Паутину омести! Ишь, сколько там вон, над буфетом-то.
- Да какая ж там паутина? Не видать.
- Не видать! Не видать! Сей же час пусть Мишка лестницу тащит. Лодырничать бы вам только... Порядок тоже! В бельэтаж поди, на мой порядок полюбуйся. Что в зале, скажем, что в гостиных, что в спальне парадной...
По коридору не светлому в свои две комнатки пошел. Супруге-старушке:
- Самоварчик!
И в кресло сел, в кожаное, в протертое, канареек'слушать, подремывая размышлять о смысле жизни и о подлостях, экономкою ему, Евстафию Карпычу, чинимых.
От Семена доктор ушел. На кровати сидит Семен, кулаками в одеяло упирается. Вспоминает:
- Делами отнюдь не заниматься. Не волноваться ничем. Лучше всего уехать... хотя бы в Ниццу. Покой главное... Покой и перемена. При вашем сердце ото всего уйти надо, сей же час бежать от всего, что волнует, мучит...
Встал Семен. После визита доктора всегда бодрее бывал. В кресло к столу сел. Ворох писем, в конторе уже вскрытых, и с пометками, и не вскрытых еще. И письма конторы. И счета банковские. Рука привычная от неспешного спешное отбирает. Пишет. А глаза круглые в неизбежное глядят, в близко вставшее, как стена.
- Дела бросить... А кто присмотрит. Агафангел Иваныч от дел отошел. Ох, как стар. А кто же? Те? Нет в конторе человека. Честные есть, а головы нет. И чтобы знал все искони.
Будто из стены кто головою крысиною выглянул, обои разодрав.
- А Раиса?
Но глава фирмы железной слова того будто и не слышал. Брови чуть видные опустились. И позвонил Семен. Вошедшему Мишке, только что щеткой над буфетом махавшему сказал, не глядя:
- Карету за Агафангелом Иванычем послать. Очень-де к Семену Яковлевичу просят. Да пусть лучше сам Евстафий съездит. Скажи, что надо.
Ушел тот. А Семенова рука дрожала уж, пером водя. В разные стороны думы-грезы-упреки заметались. Будто выбежали звери из разрушенной клетки. А раньше все вместе жили. И терпели.
- ...Могла бы, могла бы Раиса... Но женщина... Что скажут? И еще... Нет. Плохо дела пошли. Так плохо, так плохо... Уеду – что скажут? Убежал, скажут. За границу убежал. Кредит падет... Вот в позапрошлом бы году... Тогда другое. А эти прииски... Дай Бог, чтоб Агафангел Иваныч приехал. Дай Бог... Уехать! Как уедешь? А эта Доримедонтова воля... Грех... Грех... Она говорит: не грех. Во спасенье говорит. Ложь во спасенье. И по закону. Настасья где теперь? Сын едет... Ныне здесь, обещал. Сын. Наследник. Офицер тот... Корнет что ли... Агафангел Иваныча бы.
И с пером забыто-зажатым в руке пошел, на кровать повалился.
- Сколько лет Никандру? Сколько? Мне вот...
Белые дома улицей страшной надвинулись, давили. Белые дома. И были то и банки, и конторы, и барские особняки. И в каждый дом входил Семен и выходил. И было страшно, потому что это так и потому еще, что виделась ему черная яма какая-то, близкая. Ступишь вот сюда и упадешь-пропадешь.