Последнего подвига Милославского город снести не смог, ибо целый прозябавший народец Отец Родной умудрился приобщить к пролетарской цивилизации, и в тридцать девятом году соорудил ему прижизненный памятник, который был установлен посредине площади имени товарища Стрункина, ликом на восток, а задом к собору Петра и Павла. Такая признательность подданных пришлась Милославскому по душе, да и сам памятник был хорош; время от времени Лев Александрович распоряжался оцепить площадь, становился рядом со своим бронзовым двойником, принимал монументальную позу и спрашивал Проломленного-Голованова:
— Похож?
— Ну как две капли воды! — изумлялся Проломленный-Голованов.
Как-то вышли они на площадь для очередного свидания с памятником, а вокруг такая пустынность, такая пришибленная тишина, что Милославский задумался и сказал:
— По-моему, социализм самое время провозглашать.
— А не рано? — засомневался Проломленный-Голованов.
— Не рано, не поздно, а в самый аккурат. Ведь что такое социализм?..
Проломленный-Голованов почему-то виновато пожал плечами.
— Социализм — это когда тебе некому с ненавистью смотреть в спину.
И в тот же день он провозгласил социализм в передовице «Красного патриота».
Это была последняя акция председателя Милославского — вскоре он погорел, и причиной тому были его германофильские настроения. Правда, Гитлера он не жаловал, но вообще в благожелательных тонах отзывался о немецкой подтянутости, спортивном духе, военной активности на внешнеполитической арене и красном цвете имперского флага, который ему, видимо, что-то тайное навевал. Дошло до того, что, когда учитель Ленский, надо заметить, тронувшийся в результате двух экспедиций, осмелился в частной беседе ошельмовать третий рейх в геноциде и покушении на мировое господство, Лев Александрович отдал его под суд за антигерманскую пропаганду, и бедный учитель просидел в лагерях вплоть до победы под Сталинградом. Так вот, 29 июня сорок первого злосчастного года, когда уже пал Минск, председателя Милославского заманили в район и безо всяких расстреляли в тюремном дворе за целенаправленное уничтожение лучших людей, переписку с врагом народа Николаем Бухариным и капитулянтство перед лицом фашистской чумы. Уже взятый на мушку, Лев Александрович попросил позволения пропеть «Привет семнадцатому полку».
Этот удивительный конец председателя Милославского, если соотнести его с народническим началом и более насыщенным продолжением, возбуждает многие нешуточные вопросы, главный из которых состоит в том, как это из скромного подвижника культуртрегерского направления он превратился в мелкомасштабного тирана и самодура? Летописец по понятным причинам не касается этой материи и вообще избегает каких бы то ни было комментариев начиная с двадцать восьмого года, а только более или менее хладнокровно описывает глуповские непорядки, но в наше отчаянное время этот вопрос можно поставить со всей исторической остротой. Итак, в чем же причина падения маслобойщика Милославского с подвижнических высот до срамного политиканства?
Ответ на этот вопрос едва ли имеет смысл искать в тяжелой влиятельности на беззащитное русское существо строптивых запросов дня, потому что при всех прочих равных нашего соотечественника гораздо легче согнуть в дугу, нежели разогнуть его вечный карманный кукиш. То есть если ему что-то круто не по нутру, будь то татаро-монгольское иго, троеперстие, немецкое платье либо частная собственность на землю, воды и небеса, он вынесет любые надругательства над своими фундаментальными убеждениями, но скорее откусит себе язык, нежели подтянет чужому гимну. То есть в худые времена он и пакость сделает против совести, если обстановка потребует от него этого под страхом лишения живота, но он будет ни на золотник отвратительнее того, что требует обстановка. То есть нормальный русский человек в принципе не способен на коренные характерные превращения под диктатом запросов дня. Потому-то пертурбации типа «Вчера наш Иван огороды копал, а сегодня наш Иван в воеводы попал» чреваты последствиями самого бестолкового и антикультурного свойства главным образом в тех случаях, когда в воеводы попадает особенный род Иванов. Все дело в том, что далеко не всякий Иван-огородник способен попасть в воеводы даже при самом счастливом стечении обстоятельств, затем что он, допустим, излишне сочувственный, опечаленный человек или же, допустим, недостаточно деятельный человек, а если ненароком и попадет, то кончит свою политическую карьеру, как князь Василий Голицын, вздумавший еще в семнадцатом веке отменить крепостное право, либо как император Павел Петрович, который был настолько ветреным руководителем, что собрался упразднить войны как таковые, — а именно до неприличия скоро и до безобразия драматично. Так вот этот самый аполитичный Иван-огородник — аполитичный в том смысле, что он решительно неспособен замахнуться на божий промысел человековождения и судьбоорганизации, — как правило, гнушается воеводством, поскольку помимо ста сорока девяти гипотетических шариков у него в голове имеется еще и сто пятидесятый гипотетический шарик, который обеспечивает их совестливую структуру. И самое главное, структура эта у Ивана-огородника нерушима, как таблица Дмитрия Менделеева.
Более чем естественно, что в окружении таких меланхоликов в воеводы у нас идут преимущественно те Иваны из огородников, у которых сто пятидесятый шарик болтается без нагрузки, которые подвержены бурным реакциям с внешней средой и способны к обусловленно-свободному росту в наиболее выгодном направлении. А в каком еще направлении этому Ивану расти, когда для всех прочих Иванов он, конечно, немного жестокий бог, даже если он никакой не бог, а просто жулик, ибо земной человек не в состоянии видеть на три метра под землей, или, например, в одночасье ликвидировать страшный голод, или за два дня построить видообзорную каланчу? Разумеется, он в жестокобожеском направлении и растет…
Пир победителей
Вместо председателя горсовета в Глупове всю войну просидел военный комендант Зуев, почему-то во всякую погоду носивший прорезиненный плащ и бурки; поговаривали, что под плащом он прячет шпагинский автомат. Человек он был, в общем, безвредный и за всю войну обнаружил среди глуповцев только троих врагов: одна была старушка, которая на проводах сына спела разлагающую частушку:
Пресвятая Богородица,
Миленочка спаси,
На войне летают пули,
Ты их ветром относи;
другой был немецкий шпион, взятый на месте преступления, когда он срисовывал в блокнотик видообзорную каланчу, а третий черт его знает на чем сгорел, но то, что он был вредитель, — известно точно; то ли он намеренно опоздал на работу, то ли под видом кражи малярной кисти нанес ущерб социалистической собственности, то ли еще что, но факт тот, что свои пятнадцать лет этот выродок схлопотал. Вообще при Зуеве с дисциплиной было… не строго даже, а вот как на строительстве египетских пирамид. Но глуповцы не роптали, понимая, что иначе с ними нельзя.
— По Сеньке шапка, — говорили они. — Раз мы такие истуканы, что, например, безнадзорную вещь не в состоянии обойти, — даешь умопомрачительные срока?!
То есть уровень правосознания в годы войны был высок настолько, что Проломленный-Голованов сидел практически без работы.
Комендант Зуев сдал свои полномочия в начале сентября сорок пятого года, вскоре после того как в Глупов вернулись фронтовики. Всего их явилось семнадцать мужчин, из которых трое были глубокие инвалиды, и одна женщина, которую глуповцы прозвали — Военно-Полевая Жена. Естественно, город устроил победителям триумфальную встречу — посреди площади имени товарища Стрункина был накрыт стол со всевозможными яствами, как-то: картошкой в мундире, квашеной капустой, вареными яйцами, а также четвертными бутылями самогона. Но фронтовики были отчего-то неразговорчивы и мрачны; они никого не узнавали и налегали на самогон. Даже жизнерадостных мальчишек они гнали от себя прочь и на их канючные просьбы рассказать про войну отвечали словами: