Когда стихли первые восторги, Илья Ильич поведал, как и за что их взяли.
— Значит, таскаемся мы по ихним магазинам, — рассказывал он, и в голосе его было классовое чувство, смешанное с тоской, — спрашиваем везде про хлебное дерево, а они про него, по-моему, даже и не слыхали. Я покуда молчу, тем более что во всем остальном у них полное изобилие, но потом я все-таки не сдержался; прямо встал я посреди ихнего магазина и говорю: «А еще называется общество потребления — элементарного хлебного дерева и то у вас нет!» Тут ко мне подлетает какая-то ненормальная продавщица, потому что она по-русски разговаривала, как Юрий Левитан, наверное эмигрантка. И говорит: «Вы нам, пожалуйста, не снижайте конкурентоспособность. Все у нас есть вплоть до противозачаточных средств. Это вы просто спросить толком не в состоянии». Я отвечаю: «Конечно, все у вас есть, как не быть, когда вы в хвост и гриву эксплуатируете пролетария и слыхом не слыхивали, что такое освободительная война. У нас из-за этой треклятой войны избы по сию пору соломой крыты, едрена корень, а вы тут как сыр в масле катаетесь и даже какие-то противозачаточные средства у вас в ходу! Вы же, — говорю, — гады, легли под Гитлера практически без борьбы, вы же тут все удавитесь за копейку — еще бы у вас существовал дефицит на товары первой необходимости!..» Словом, подпустил я им, стервецам, политико-массовой работы… Продавщица говорит: «А это уже коммунистическая пропаганда. У нас, конечно, свобода слова, но голос Кремля нам положительно режет уши». Я говорю: «Это еще не коммунистическая пропаганда, а разминка перед стартом. Вот сейчас пойдет коммунистическая пропаганда. Товарищи, — говорю, — долой частное предпринимательство и эксплуатацию масс средствами капитала! Мы у себя уже давно снизили этим гадам конкурентоспособность до практического нуля. А вы все резину тянете, даете потачку цивилизованным кровопийцам…» Однако они мне не дали договорить: налетели какие-то фашиствующие молодчики, потом полиция подоспела, и началось дело под Полтавой… Правда, я им тоже пару витрин порушил.
— А как тут вообще условия содержания? — спросил один из тех глуповцев, что были доставлены из отеля.
— Мне сравнивать не с чем, — ответил Илья Ильич, — я в тюрьмах не сидел.
— Я сидел, — объявил один из тех глуповцев, что вместе с Беляевым в полицию угодил. — Я и в Лефортове сидел, и в Бутырках сидел, и даже в «Крестах», что в городе на Неве. Что я вам скажу… Тут у них, конечно, сравнительно богадельня.
— Это точно, — подтвердил другой глуповец. — Вот глядите — я сейчас даже закурить стрельну у ихнего вертухая.
С этими словами он ткнул в рот указательным пальцем и обратился к дежурному полицейскому:
— Эй, мусью, выдай-ка закурить!
И полицейский действительно угостил его сигаретой.
— А вы говорите, не богадельня! — на торжественной ноте заявил глуповец, закурил сигарету, развалился на скамейке, как бы на нарах, и даже песенку зэковскую запел то ли от избытка, как говорится, чувств, то ли от нахлынувших воспоминаний:
— Гоп-стоп, Зоя,
Кому давала стоя?
— Начальнику конвоя,
Не выходя из строя…
В каталажке нашу делегацию продержали недолго, потому что в дело вмешалось консульство, чем-то там поблазнило местным властям, и глуповцев отпустили.
Перед отбытием восвояси они закупили-таки саженцы хлебного дерева, о которых из-за своих злоключений без малого позабыли; ребята из консульства навели их на соответствующий магазин, и делегация приобрела целый самолет этого спасительного растения.
Вернулись они назад как раз к посевной кампании, и председатель Беляев издал приказ засадить хлебным деревом все имеющиеся угодья вплоть до футбольного поля, которое пустовало с того самого дня, как команда «Красильщик» была репрессирована за два безответных гола. Деревца принялись, зацвели, но к началу уборочной кампании никаких на них не выросло булок по семь копеек, а выросло что-то такое, что в рот-то было противно взять.
Илья Ильич неистовствовал:
— Ну гады, ну кровососы! — ругался он. — Просто обвели вокруг пальца добродушного советского человека и тем самым совершили новую диверсию против нашего многострадального аграрного сектора!.. Нет, я поеду им морды бить!..
И председатель Беляев отправился в центр за визой.
Это случилось примерно в тот период, когда, скособочившись, приосело новое здание горсовета. То ли оттого что здание приосело, то ли оттого что в некоторых кругах были возмущены авантюрной аграрной политикой председателя, то ли оттого что за время правления такого свойского мужика народ осмелел, даже можно сказать, подразболтался, но за спиной Ильи Ильича потихоньку сложилась своего рода партия, решившая отстранить его от кормила. И вот когда Илья Ильич отправился в центр за визой, в Глупове собралась чрезвычайная сессия горсовета, и фактически власть в городе взяли эти самые некоторые круги. Их представляла публика, имевшая какой-то реальный вес, а именно начальник гормилиции Филимонов, директор здешнего торга Паровознюк, городской прокурор Бадаев и еще одна темная личность по фамилии Экзерцис; к этой компании было попытался примазаться Зеленый Змий, к тому времени принявший облик торговца луком, но фактической его власти придать формальные полномочия все же остереглись.
Поскольку это, конечно, чепуха, чтобы советским городом правил такой альянс, и поскольку народ не понял бы коллективного управления, то некоторые круги хитроумно пошли на следующую подставку: они заказали в Череповце искусственного человека, раскрасили ему физиономию в соответствующие цвета, одели в генеральский мундир и всем говорили, что будто бы это новый председатель горсовета Андрей Андреевич Железнов.
Искусственный человек
Итак, дело дошло уже до того, что место председателя горсовета занял искусственный человек, то есть затейливая машина, в чем-то пересекающаяся с градоначальником Брудастым Дементием Варламовичем, который, как известно, содержал в голове органчик. Металлический председатель был исполнен на уровне новейших технических достижений: он имел автономную систему питания, но мог работать и от сети, был внутри напичкан разными японскими штучками, в зависимости от программы он приятно шевелил бровями, улыбался, делал ручкой и даже говорил речи, настолько, правда, механические, неживые, что и слова-то вроде бы наши, исконные, а понять ничего нельзя. По праздникам и прочим торжественным оказиям искусственного человека выставляли на балконе нового здания горсовета: он делал ручкой и громкоговорительно произносил приветствия, состоявшие из одного только наречия — «Хорошо!».
Это многостранно, но последний городской пьяница знал, что Глуповом управляет искусственный человек. И ничего; то есть еще чуднее будет, пожалуй, то, что при этом глуповцы чуть ли не от души почитали металлического председателя за живого, или стремились почитать его за живого, или, на худой конец, верили в то, что искусственный человек тоже способен властвовать, тем более что некоторые круги постоянно долдонили населению: Андрей Андреевич-де, напротив, редкой живости существо. Вообще что-то диковинное стало твориться, как только к власти пришли некоторые круги: куда только подевалось горделивое историческое сознание, околопраздничный настрой, веселое головотяпство — все это как рукой сняло, и вдруг население Глупова впало в какую-то окаянную прострацию, как если бы его чем-нибудь опоили. Между прочим, это не исключено, что его именно опоили, поскольку вскоре после устранения Беляева, который до конца своих дней содержался под домашним арестом, в городе возникло подпольное винокуренное производство, получившее кодовое прозвание «самтрест» по аналогии с известным государственным предприятием: в конце концов Сашка Соловейчик с Зеленым Змием согласились на мировую и, забросив традиционные способы грабежа, переквалифицировались в подпольные фабрикаторы дешевого кальвадоса, который они гнали из гнилых яблок, куриного помета, толченой пемзы. С негласного дозволения некоторых кругов, задобренных многотысячной взяткой, «самтрест» развернул широкую продажу своей продукции, а поскольку, кроме каленых семечек, иной гастрономии в городе по-прежнему не водилось, глуповцы вынуждены были налечь на «самтрестовский» кальвадос, благо кое-какие калории в нем все же существовали. В результате Глупов сразила эпидемия в своем роде, какая-то морока обуяла здешнее население; синдром ее представляли следующие признаки: полное безразличие к окружающей действительности, клептомания, нездоровая говорливость, раздвоение личности [50], благостные воспоминания об эпохе председателя Милославского и возвращение таких кроваво-реликтовых оборотов, как: «А еще общественник!» или: «Значит, вы не желаете разоружаться перед властью трудящихся на местах?», страсть к срезанию углов и разрушению всего того, что только разрушению поддается. Так что это даже поразительно, что, несмотря на нездоровые настроения, при металлическом председателе город продолжал жить и работать, что по-прежнему функционировал трамвайный маршрут, действовал водопровод, телефонная связь, и как ни в чем не бывало в положенное время на площади имени товарища Стрункина вспыхивали бледные фонари. То есть некоторые круги худо-бедно, а скорее всего автоматически, по инерции продолжали отправлять власть и даже более того — в это время в Глупове зачем-то были построены молокозавод и собственный телецентр; вот пришла ребятам фантазия построить у себя в Глупове собственный телецентр, и построили телецентр. Однако больше всего было похоже на то, что некоторые круги только делают вид, что управляют городским хозяйством и своими подданными, как дети делают вид, будто они путешествуют, сидючи на стульях, сдвинутых в виде межпланетного корабля; вроде бы все у них, как положено, и физиономии такие, будто они точно путешествуют во вселенной, а на самом деле они сидят на стульях, сдвинутых в виде межпланетного корабля. Видимо, город в то время подошел к той роковой черте, когда управлять им уже было практически невозможно или же некоторым кругам было не до того. Нет, наверное, все-таки именно невозможно стало городом управлять, потому что власти предержащие указывали и коров в бывшей Болотной слободе кормить консервированным минтаем, и обеспечить рабочей силой молокозавод, и увеличить скорость движения трамваев, и очистить проспект Стрункина от зарослей камыша — ан все их указания растворялись в воздухе «как сон, как утренний туман».