Что с ним впоследствии сталось, уже известно. Желающие могут ежедневно его наблюдать около винного магазина в компании бессмертного юродивого Парамоши и сумасшедшего Огурцова.
Об этом Огурцове тоже есть что любопытного сообщить. Во-первых, он не просто сумасшедший, а некоторым образом общественное явление, если можно так выразиться, социалистический сумасшедший. Во-вторых, сумасшедшим он был не всегда.
Вообще история его помешательства запутанна и темна. То есть не так уж она и темна, но, когда Огурцов берется ее рассказывать, у него выходит неразбериха. Или он в принципе никакой не сумасшедший, ибо лицом он свеж, уныло интеллигентен да еще и задумчиво улыбается правым уголком рта, — возможно, он просто косноязычен и под этим предлогом валяет ваньку.
По словам Огурцова, тронулся он еще в юности: после окончания средней школы он пошел работать грузчиком на молокозавод, вместо того чтобы поступить в Тимирязевскую академию, где у него имелась могущественная рука; что его дернуло оказать такое причудливое предпочтение молокозаводу, он объяснить не может.
Молокозаводские сразу взяли Огурцова на замечание: как-то в столовой он выразил претензию в связи с тем, что из тарелки борща у него вычерпнулся шуруп; Огурцов заявил претензию заведующей производством, на что ему было сказано:
— Ничего, срубаешь, все-таки не дворяне…
— Вот именно что дворяне, — ответил Огурцов, и его сразу взяли на замечание.
Потом у него произошел скандал с бригадиром, который устроил ему разнос из-за отказа бежать в магазин за водкой. Огурцов сказал тогда бригадиру:
— Вы не смеете на меня кричать, грубиян какой!.. Бригадир побледнел от удивления и спросил:
— Что ты за принц такой, что тебе слова сказать нельзя? Или у тебя высокопоставленная родня?
— Родня у меня среднепоставленная, обыкновенная, — сказал Огурцов, — но, если хотите знать, мой прапрадед участвовал в восстании декабристов. Он был субалтерн-офицером третьей роты лейб-гвардии Московского полка. На Сенатской площади его смертельно ранило в грудь, и Михаил Бестужев перевязал ему рану своим носовым платком.
Бригадир сказал:
— Был тут у нас один до тебя — трижды герой вселенной и главнокомандующий пулеметными войсками восточного полушария. На него тоже нельзя было голос повышать — на живого человека с монтировкой кидался.
В дальнейшем Огурцов дал еще несколько поводов своим товарищам по работе заподозрить его в душевном заболевании. Например, он наотрез отказался воровать масло и молоко. То есть никто, конечно, воровать его открыто не понукал, но неучастие в перманентном разграблении молокозавода всем казалось подчеркнутым, нарочитым и, стало быть, подозрительным с точки зрения практического ума.
Бригадир говорил:
— Это все от самомнения и космополитизма. Надо быть простым человеком и любить свою родину — за это тебе все сойдет с рук, хоть ты родную мать с кашей съешь. Вот возьмем меня: я обожаю нашу страну, потому что человеку, понимающему свою выгоду, она предоставляет неограниченные возможности. А ты, Огурцов, кончишь трижды героем вселенной — попомни мои слова.
Огурцов задумывался над этим пророчеством, и у него в голове шевелились пугающие сомнения, от которых мурашки бегали по спине.
Наконец, случилось то, чем его запугивал бригадир. В восемьдесят третьем году на глуповский молокозавод нагрянул народный контроль из области, и директор Красильников распорядился немедленно избавиться от трех центнеров масла, не проходившего по бумагам, каковое масло и было сожжено в заводской котельной истопником. На несчастье, Огурцова в тот день бросили на разгрузку угля, и, таким образом, он оказался свидетелем этой акции; понятное дело, он явился к Красильникову и сообщил ему о факте продовольственного вандализма.
Красильников его вдумчиво выслушал и сказал:
— Это вам померещилось, товарищ Огурцов. Галлюцинация, мираж — вот что это такое. Нервы, будь они неладны, всё нервы! Кстати, я слышал, что вы не совсем здоровы? Может быть, вам полечиться? Подрегулировать, так сказать, психический механизм?
— Почему не полечиться… — сказал Огурцов, уныло глядя сквозь потолок. — Можно и полечиться…
Через неделю Огурцов получил повестку из районного психиатрического диспансера. Он явился туда в назначенный срок и был обследован специальной комиссией, которая состояла из семи пожилых мужчин. Примерно в течение часа комиссия мучила его вкрадчивыми вопросами, каковые были необременительны и темны. Например, его спрашивали, хорошо ли он спит, как относится к творчеству передвижников, очень ли бы он огорчился, если бы сгорела его квартира. На последний вопрос Огурцов ответил, что он, наверное, не очень бы огорчился, и члены комиссии понимающе переглянулись.
Огурцов два года лежал в сумасшедшем доме, а потом получил инвалидность и устроился ночным сторожем в хозяйственный магазин. По ночам он, стало быть, сторожит, а днем водит компанию с Чайниковым и юродивым Парамошей.
Если спросить его о здоровье, он отвечает:
— Вообще-то я в порядке.
И тут же добавляет на всякий случай:
— Но, честно говоря, я иногда разговариваю с Чаадаевым.
Когда же он ненароком встречает кого-то из начальства либо милиционера, то показывает пальцем на какие-нибудь руины и говорит:
— Это сделали ребята из самодеятельности.
Текущие невзгоды
В середине 80-х годов от металлического председателя пришлось отказаться, поскольку разбуянился он не на шутку. Что-то, вероятно, окончательно сломалось в искусственном человеке, ибо был он все же череповецкого производства, и дело кончилось тем, что однажды заявил якобы Железнов:
— Желаю, чтобы меня адмиралом провозгласили!
— Что-то ты, парень, раздухарился, — сказал Экзерцис на это.
Однако прокурор Бадаев предложил на всякий случай и этот дикий каприз удовлетворить.
— Да черт с ней, с железякой этой, — посоветовал он. — Пускай называется адмиралом…
И из видов общественного спокойствия искусственного человека провозгласили адмиралом, о чем было специальное сообщение в «Патриоте».
Но вот какая ирония судьбы: только якобы Андрея Андреевича Железнова адмиралом провозгласили, как он сломался бесповоротно; внезапно в нем что-то неприятно заскрежетало, из ноздрей повалил прогорклый дымок, потом раздался небольшой взрыв, и с тем искусственный человек окончил существование. Экзерцис разобрал его на части, кое-какие дефицитные детали, разумеется, прикарманил, а прочее пошло в лом.
Трудно сказать, почему именно в этот исторический момент — поскольку кончину искусственного человека некоторые круги содержали в тайне, — может быть, потому что в центре побаивались металлического председателя за беспрецедентностью пребывания такого создания у кормила, но именно в этот исторический момент центр прислал в Глупов нового председателя горсовета из плоти и крови, а фамилия была его Колобков. Это оказался приятной внешности человек, в пику всякой традиции довольно элегантно одетый и, что примечательнее всего, с вечной симпатичной улыбкой, как бы нарисованной на устах. Руководителем же он показал себя снисходительно-энергичным, но с уклоном в справедливость и рационализм; качества эти, по глуповским меркам, представлялись конечно же книжными, неземными.
Вот первые слова, сказанные Колобковым с трибуны очередной сессии горсовета:
— Совсем вы тут, ребята, распоясались, как я погляжу! — заявил он и грохнул по дереву кулаком.
Больше он тогда ничего не сказал, ибо был человеком дела. А дела ему предстояли нешуточные, прямо заметить, требовавшие исполинского напряжения — мало того, что в городе господствовала без малого хозяйственная разруха, да еще колобковские предшественники за шестьдесят с лишним лет вполне достигли того, что, несмотря на тысячелетние усилия, так и не далось отечественной монархии, а именно: совестливого человека днем с огнем было в городе не найти, с другой стороны, глупость стала, что называется, нормой жизни; таковская публика стояла у кормила власти в течение последних шестидесяти с лишним лет, что совестливые люди и умники автоматически приравнивались к диверсантам. Словом, Колобкову оставалось только удивляться, как это еще на семидесятом году власти трудящихся на местах ходят трамваи, работает водопровод и при всем желании невозможно с голоду помереть.