И снова грянули аплодисменты.
— Я вот вам сейчас по секрету скажу, почему захватчики не задержались на временно оккупированных территориях: потому что на временно оккупированных территориях они отменили как категорию перекур… А этих, которые взамен всего нам предлагают свободу мнений, самое время прижать к ногтю! Дворцов себе, понимаешь, понастроили, на белых слонах ездят, а нам говорят: вы, ребята, обменивайтесь мнениями, а мы пока прикарманим видообзорную каланчу.
Над толпой пролетел возмущенный ропот.
— Только мы тоже не лыком шиты, мы свое возьмем, единственно надо помнить о трех источниках, трех составных частях: субъективный идеализм, никаких белых слонов, и чтобы все до последней пуговки сообща!
Слово «сообща» заглушили аплодисменты.
— Так что не сомневайтесь, мужики, рази врага, разноси город на кирпичи!
Разумеется, не весь город, и отнюдь не на кирпичи, но кое-что непреклонцы, донельзя возбужденные страстными подстрекательствами народного трибуна Сорокина, все-таки разнесли, именно — сожгли сдуру пивной павильончик, раскатали на бревна всю левую сторону Козьего спуска, опять аннулировали трамвайный маршрут Базар—Вокзал и по старой привычке воздвигли одиннадцать баррикад. Градоначальник Порфирий Иванович Гребешков на все время этой вакханалии заперся у себя в кабинете и даже не стал поднимать гарнизон, опасаясь, как бы он не принял сторону инсургентов, ибо его предельно измучил повальный педикулез.
И дня не прошло, как история изменила течение свое, как жизнь повернулась вспять: город в который раз был переименован из Непреклонска в Глупов, газета «Патриот» в «Красный патриот», Базарная площадь в площадь имени комиссара Стрункина, и на этом смятение вроде бы пресеклось. Ан нет: поэта Бессчастного посадили в сумасшедший дом, чем он был, впрочем, отчасти горд, так как затесался в одну компанию с Батюшковым и Чаадаевым, у капитана Машкина отобрали его дворцы, которые после пошли — один под склад горюче-смазочных материалов, другой под приют для слабослышащих и незрячих, у Кукаревского реквизировали слона и демократично пустили его на мясо, наконец, посредством направленного взрыва зачем-то ликвидировали видообзорную каланчу, — эту взаправду на кирпичи. Но и тут был еще не конец; решил народный трибун Сорокин посчитаться со своими врагами, но сумасшедший Огурцов, оказывается, уже опять ошивается около разоренного пивного павильончика и даже не поминает про памятник, обещанный ему Гребешковым, тогда он зовет к себе бесноватого Чайникова, — тот было заартачился, но пришел.
— Давай объясняй, — говорит ему Сорокин, — чего ты всё время плакал?
— Да как же тут не плакать, — пустился в объяснения Чайников, — если вся история нашего Глупова — это сплошное горе?! Просто несчастный, заклятый какой-то город, и более ничего!
— Может быть, ты и прав, да только обыкновенное горе у нас с полгоря, а так надо рассуждать, что как бы не вышло хуже. Ты вон еще при Железнове боролся с фальшью и расхитителями социалистической собственности, а к чему мы пришли в результате? — к половым извращениям у собак!
— При таком качестве администрации чего только не приходится ожидать. То ли еще при тебе будет…
Народный трибун Сорокин внимательно-превнимательно посмотрел в глаза Чайникову, а потом проникновенным голосом сказал:
— Ась?..
Это «ась» так напугало Чайникова, что он побледнел и умер. Сорокин без участия посмотрел на его бездыханное тело и сказал уже самому себе:
— А еще борец!..
Вот что было странно: казалось бы, с очередным пришествием новой жизни в Глупове совершались все положительные, праведные дела, ни с какой стороны не огорчавшие Недремлющее Око, и тем не менее вдруг исчезли продовольственные товары, за исключением кислой капусты, которой, нужно отдать справедливость, в городе было невпроворот. Хотя глуповцы и с подозрительной симпатией относились к разным проявлениям новизны, нежданный продовольственный кризис их все же насторожил, и единственно то обстоятельство отвлекало от гнетущих мыслей о кислой капусте, что радио по-иному заговорило: про Зою уже и помина не было, а все народный трибун Сорокин речи произносил; слова у него были вроде русские, но понять ничего было нельзя, как если бы он галлюцинировал наяву.
Прошла неделя, другая, тихо стало в Глупове, даже отчасти скучно, а в начале третьей недели были отмечены первые случаи заболевания маниакально-депрессивным психозом с характерно выраженным ступором [58], которого город не знал уже приблизительно десять лет. То ли эта болезнь и Сорокина поразила, то ли он надумал развлечь земляков привычными несуразностями, но вот что он вскорости начудил: велел возобновить в Болотной слободе сельскохозяйственное производство с обязательным прикреплением к земле местного населения, распорядился обнести город колючей проволокой в два кола, дабы пресечь вредные влияния извне, приказал сделать Порфирию Ивановичу Гребешкову принудительную ампутацию кресла, и тот случайно остался жив, ввел трудповинность для малолетних, выкрал из краеведческого музея лимузин «дьяболо» и заново начал строить видообзорную каланчу. По обыкновению, глуповцы много если косо смотрели на все эти сумасбродства, и даже не было замечено особого возмущения, когда новый владыка присвоил себе краеведческий лимузин, но долго ли, коротко ли, народный трибун Сорокин позволил себе один экстраординарный поступок, и тогда глуповцев прорвало. В один прекрасный день опять собирает Сорокин митинг не митинг и сход не сход, въезжает на своем лимузине в самое сердце толпы, высовывается в окошко и говорит:
— А что, не водится ли у нас в округе какой-никакой кочевой народ?
— Да нет, — отвечают ему из толпы, — вроде бы не водится, не дано. Когда-то, еще при царе Горохе, приезжала к нам делегация хазарских писателей, а про других кочевников не слыхать. А что?..
— А то, что я желаю, чтобы мне кочевые народы саблю преподнесли!
Тут-то глуповцев-непреклонцев и прорвало. Разбрелись они по домам и вдруг стали грузить свой скарб в тележки, коляски и прочие бедняцкие средства передвижения, а наутро двинулись кто куда. Народный трибун Сорокин стоит посреди площади имени комиссара Стрункина и в растерянности вопрошает:
— Товарищи, вы куда?! Ему, в частности, отвечают:
— Мы в Новую Зеландию напрямки.
— А не далеко ли будет?
— Мы бы и дальше лыжи навострили, да, по нашим сведениям, дальше-то ходу нет. Дальше Антарктида, а это даже по сравнению с родными палестинами получается перебор.
Дело было осенью, уже палая листва устелила пустой город сплошным ковром, грачи печально кричат, кружа над покосившимися куполами. И вот последнее, что грезится Вере Павловне: стоит посреди площади народный трибун Сорокин, смотрит на грачей и с тоскою в голосе говорит:
— А ведь скоро и эти сволочи улетят…
Оправдательные документы
Нету.