Как это выглядело под Тарнополем, на румынском фронте, пишет в своих записках фронтовой офицер, выслужившийся из солдат прапорщик Оськин:
«Целый ряд полков были предоставлены самим себе, уходили с позиций, не получив никаких распоряжений от штабов дивизий, хотя последние имели для этого все данные. Штаб тридцать пятой дивизии снялся со своего места и бросился бежать в тыл, ещё когда на небольшом участке обнаружился успех немцев. Ни штабы дивизий, ни штаб корпуса не использовали находившихся в их распоряжении резервов для того, чтобы ликвидировать прорыв»[145].
Естественно, разные военные круги объясняли провал отступления по-разному:
«Виноваты большевики, — говорили офицеры. — Они разлагали фронт. Из-за них это отступление. Немецкие наймиты! Шпионы!
Более благоразумные офицеры и солдаты отвечали:
— При чём большевики? Разве в штабе дивизии сидят большевики, если штаб дивизии удирает при первом известии о прорыве фронта?
— Шпионы в дивизии, — говорили солдаты. — Штабные нарочно хотят нашего поражения, чтобы показать, что армия разложилась и нужно, мол, против армии принять репрессивные меры — восстановить прежние отношения между солдатами и офицерами, лишить солдат гражданских прав»[146].
В 1941 году за подобное «отступление» командующий Западным фронтом генерал Павлов и его ближайшие подчиненные поплатились жизнью. Пострадали ли генералы образца 1917 года — вопрос риторический. Корниловские меры (о них речь впереди) касались только солдат. Так что вывод, сделанный поручиком, вполне закономерен:
«Здесь, очевидно, была прямая игра: массовыми солдатскими жертвами и оставлением территории вырвать у правительства ряд уступок».
…Из 300 тысяч солдат, участвовавших в наступлении, армии Юго-Западного фронта потеряли 60 тысяч. Брусилов поплатился за провал местом главнокомандующего — но кому от этого легче?
Ни земли…
Крестьяне, сгоряча поддержавшие Временное правительство, тоже ничего не получили, кроме кивков в сторону будущего Учредительного Собрания: мол, как оно решит, так тому и быть. Между тем помещики, предвидя скорую потерю земли, принялись сбывать ее с рук всеми возможными способами: закладывали, толкали за бесценок иностранцам. Продавали скот, сельхозинвентарь, леса рубили так, что крестьяне начали явочным порядком выставлять собственную охрану
Бывали случаи и крайние. «Известия всероссийского Совета крестьянских депутатов» в середине июля рассказали о помещике Эсмоне в некоем Старобыховском уезде, который травит свои поля:
«На предложение милиционера прекратить потраву помещик заявил: „До Учредительного Собрания своей земли я хозяин и потому, что хочу, то и буду делать“. На вопрос, как он решил убирать рожь, помещик ответил: „Рожь останется в поле неубранной… До этого никому нет дела, так как рожь — моё достояние“».
Мол, если не мне, так не доставайся же ты никому! Он был не один такой — о том, что помещики уничтожают собственное хозяйство, сообщения шли в массовом порядке.
И тут с фронта, почуяв, что пахнет «черным переделом», рванули дезертиры — озверевшие от войны, без надежд и иллюзий, зато с винтовками и с некоторым умением организовывать боевые действия. Кончилось все захватами земель с неизбежным «красным петухом» — по всей стране шла пальба и пылали помещичьи усадьбы. Мятежи пытались подавлять вооружённой силой — учитывая, что армия состояла из крестьян, это было просто гениальное решение! Правда, в деревню старались посылать кавалерию и казаков, которые были относительно лояльны — но все равно число мятежей росло, а желание их подавлять у рядовых исполнителей все уменьшалось и уменьшалось. Тем более что вскоре стали бузить и казаки. Земли у них было сколько угодно, однако атаманам захотелось «самостийности». Появились Донская республика, Кубанская республика — и казакам стало не до службы.
Впрочем, надежд на мир с деревней не стало раньше — после того как 25 марта была введена продразверстка.
«Все количество хлеба, продовольственного и кормового, урожая прошлых лет, 1916 г. и будущего 1917 г., за вычетом запаса… необходимого для продовольствия и хозяйственных нужд владельца, поступает, со времени взятия хлеба на учёт… в распоряжение государства»[147].
А теперь надо бы вспомнить, что лишнего деревня не имела, основная масса крестьян, не в силах дотянуть до нового урожая, и в мирное время хлеб покупала. Вот и вопрос: у кого и какое зерно выгребали продотряды Временного правительства? А оружия на селе к тому времени было…
(Кстати, именно летом 1917 года, в полном соответствии с практикой более позднего времени, впервые селу «оказали помощь»: на уборку урожая в помещичьи хозяйства было направлено около 500 тысяч военнопленных и столько же солдат тыловых частей, у которых сразу же возникли вопросы: а какого чёрта я делаю это на чужом поле, когда могу делать на своём?)
Ни работы…
В экономике начались процессы, подозрительно напоминающие «перестройку». В промышленности показатели стремительно шли вниз, зато жизнь на бирже кипела вулканически — надо же было спекулянтам куда-то вкладывать дешевеющие на глазах деньги! За март — июнь 1917 года было организовано 52 акционерных общества с капиталом в 138, 65 млн. рублей, за август — 62 общества (205, 35 млн.), а в сентябре — 303 штуки (800 млн.). Всего в 1917 году новые компании намеревались выпустить акций на 1,9 млрд. рублей и ещё полтора миллиарда собирались выбросить на биржу старые компании. То, что промышленность находилась на грани краха, никого не смущало: акция — она сама по себе, а завод — он сам по себе…
Естественно, люди, имевшие в руках какие-то реальные материальные богатства, не спешили менять их на обесценивающиеся бумажки. Крестьяне придерживали хлеб, владельцы заводов и шахт — продукцию, чем еще усугубляли ситуацию. Нехватка бешено взвинчивала инфляцию, а держатели товара выжидали благоприятных обстоятельств (то же самое едва не произойдет в 1927 году — но со Сталиным такие штуки не прокатывали). Экономика входила в штопор.
1 августа правительство ввело монополию на торговлю углем, после чего владельцы рудников стали прятать запасы. 20 октября газета «Известия» писала:
«Пред нами таблица об имеющихся запасах угля на рудниках одного только Ровенецкого района, где занято рабочих не более 5 тысяч на 13 рудниках, а находится угля до 10 миллионов пудов. И это не вывозится только потому, что промышленники не хотят вывозить».
А вывозить, естественно, не хотели, потому что ждали повышения цен.
Правительство за месяц повысило цены на уголь на сто процентов, но это мало помогло: держатели угля помнили еще совсем недавние «благословенные» времена, когда промышленники сами устанавливали государственные цены. Они прекрасно понимали, что правительство не допустит, чтобы остановилась промышленность, а сил и власти заставить у него нет — значит, будет делать, что скажут. И дело было даже не в ценах, а в рабочих комитетах…
У рабочих были свои интересы, защиты которых они также требовали от «правительства народного доверия» — а осознав (не без помощи большевиков), что ждать бесполезно, принялись защищать сами. В первую очередь это 8-часовой рабочий день, затем повышение заработной платы, отмена штрафов, рабочий контроль над наймом и увольнением. Хозяева уверяли, что это их разорит, но рабочим на всю хозяйскую аргументацию было решительнейшим образом наплевать — тот, кто читал первую главу данной части, легко поймет почему. Вскоре фабрично-заводские комитеты стали брать власть на заводах и своей волей устанавливать такие правила внутреннего распорядка, которые им нравились. Но длилось это недолго: заводы останавливались один за другим — формально по причине отсутствия сырья и топлива, а на самом деле далеко не всегда по этой причине. Сплошь и рядом это был неявный, со ссылкой на объективные обстоятельства, локаут[148]. В августе и сентябре было закрыто 231 предприятие — работу потеряла 61 тысяча человек. В октябре цифры стали катастрофическими. В одном только Петрограде стояло 40 предприятий, на Урале — половина всех имеющихся в наличии. (Впрочем, тут была уважительная причина: Урал — это металлургия, металлургия уголь съедает в огромном количестве, а уголь… см. выше). В Екатеринославе (ныне Днепропетровск) — не самом большом городе Российской империи, работу потеряли 50 тысяч человек.