«Под аннексией или захватом чужих земель Правительство понимает сообразно правовому сознанию демократии вообще и трудящихся классов в особенности всякое присоединение к большому или сильному государству малой или слабой народности без точно, ясно и добровольно выраженного согласия и желания этой народности, независимо от того, когда это насильственное присоединение совершено, независимо также от того, насколько развитой или отсталой является насильственно присоединяемая или насильственно удерживаемая в границах данного государства нация.
Независимо, наконец, от того, в Европе или в далеких заокеанских странах эта нация живет.
Если какая бы то ни было нация удерживается в границах данного государства насилием, если ей, вопреки выраженному с ее стороны желанию — все равно, выражено ли это желание в печати, в народных собраниях, в решениях партий или возмущениях и восстаниях против национального гнета — не предоставляется права свободным голосованием, при полном выводе войска присоединяющей или вообще более сильной нации, решить без малейшего принуждения вопрос о формах государственного существования этой нации, то присоединение ее является аннексией, т. е. захватом и насилием».
Немцы, естественно, были бы полными дураками, если бы не использовали этот декрет против так глупо подставившегося советского правительства. Как только речь на переговорах зашла о выводе германских войск с оккупированных территорий, они начали говорить о праве Польши, Литвы, Латвии на самоопределение — а Украина и так уже отделилась — и сумели выставить себя поборниками прав малых народов бывшей Российской империи. То, что отделившиеся территории автоматически становятся германскими протекторатами, было ясно — однако вслух это не произносилось. Пройдет совсем немного времени, и 9 февраля 1918 года Германия заключит сепаратный мирный договор с Украиной, согласно которому получит право ввести туда войска. За время Гражданской войны украинцы на собственном опыте получат возможность сравнить, кто хуже: немцы, москали, поляки или собственные «борцы за свободу». (Сейчас они утверждают, что москали-де хуже даже Гитлера — но у меня есть о-очень сильное подозрение, что это не так.)
Короче говоря, партнеры по Брест-Литовску отлично понимали, что Россия воевать не способна, и требовали самых обычных территориальных уступок, так, словно речь шла о капитуляции.
Каменев и Троцкий, передав эти условия в Петроград, высказали предположение, что германцы блефуют и их армия воевать не способна. Однако Ленина больше интересовала боеспособность собственной армии. 17 декабря он встретился с представителями фронтов, прибывшими в столицу на конференцию по демобилизации. Ответ был единогласный и неутешительный: армия воевать не может и не станет. Максимум, на что она способна — это на организованный отход, и то вряд ли. Малейший толчок — и начнется стихийное дезертирство, войска побегут, бросая оружие. А потеря фронтовой артиллерии при том состоянии промышленности, в котором пребывала Россия, являлась катастрофой. Что бы там ни говорили левые о «священной революционной войне», мнение военных было неизменным: мир любой ценой.
И вот тут «левые коммунисты» заговорили уже во весь голос. Говорили они разное — но всё почему-то против Брестского договора, причем, что любопытно, не условий, а самого факта его заключения. Говорили, что сепаратный мир негативно повлияет на развитие революции в Западной Европе; что германские солдаты не станут воевать, а наши, наоборот, полны решимости защищать революцию; что вот-вот на помощь придет европейский пролетариат; что нет таких соображений, которые могли бы оправдать отступление от революционных принципов, и лучше умереть за революцию, чем предать ее. Знаменитый в будущем Первый секретарь Украины, а тогда член Петроградского Комитета, представитель Нарвского района Станислав Косиор говорил: «Лучше мы удержим хоть что-нибудь, чем потерпим поражение, говорят товарищи, например, Ленин. Я же думаю, что лучше потерпеть поражение, чем идти на компромисс».
Аналогичную позицию заняло и Московское областное бюро. Они тоже доказывали, что немецкие солдаты не станут воевать против Советской России, что немцы не способны наступать, что самое главное — это разжечь революционный пожар в Европе. А поскольку при полном развале железнодорожного транспорта до других организаций было не дотянуться, то против сепаратного мира выступала почти что вся имевшаяся на то время в наличии партия большевиков.
Среднее положение между Лениным и левыми занял Троцкий. Его позиция была с точки зрения нормальной дипломатии совершенно безумной, однако по сравнению с вышеизложенными идеями казалась даже где-то в чем-то умеренной. Троцкий предлагал: мирный договор не подписывать, при этом объявив, что Россия считает войну оконченной и распускает армию. В этой позиции был один плюс. Поумневшему «левому» неудобно было переходить на ленинские позиции, а «ни мира, ни войны» Троцкого казалось приемлемой формулой. Впрочем, этот плюс был единственным, других не наблюдалось.
Левые эсеры сразу выступили против мира и на данной позиции стояли насмерть. Большевики же начали совещаться и занимались этим до середины января. 11 января на заседании ЦК Ленин попытался дать решительный бой своим «левым» — и с треском проиграл. Из шестнадцати присутствовавших только трое: Артем (Сергеев), Сокольников и Сталин — стали на его сторону. Аргументы остальных были следующими (излагаю их по фундаментальному труду американского историка Александра Рабиновича «Большевики у власти»).
«Бухарин, признанный лидер „левых коммунистов“, прямо заявил, что „позиция тов. Троцкого самая правильная“ и добавил: „Пусть немцы нас побьют, пусть продвинутся еще на сто верст — мы заинтересованы в том, как это отразится на международном движении“. В Вене растет всеобщая забастовка, связанная с переговорами в Бресте, сообщил он; если мир будет подписан, она сорвется. Необходимо использовать любую возможность, чтобы затягивать переговоры и не подписывать позорный мир. Это придаст энергии западноевропейским массам. Ещё один ярый „левый коммунист“, Урицкий, признавая неспособность России в данный момент вести революционную войну, предупреждал, что принятие аннексионистского мира оттолкнет петроградский пролетариат. „Отказываясь от подписания мира, производя демобилизацию армии… мы, конечно, открываем путь немцам, — признал он[226], — но тогда, несомненно, у народа проснется инстинкт самосохранения и тогда начнется революционная война“… Дзержинский заявил с места, что подписания мирного договора будет означать капитуляцию всей большевистской программы, и обвинил Ленина в том, что тот делает „в скрытом виде то, что в октябре делали Зиновьев и Каменев“, а именно, думает только о России и игнорирует огромное международное значение событий в России».
Я не зря уделяю столько места изложению взглядов «левых коммунистов». Именно тогда раскололась партия большевиков, и именно по этой линии впоследствии будут идти расколы между сначала Лениным, а потом Сталиным и всеми оппозициями, сколько бы их ни было.
Не стоит обманываться революционной фразой. На самом деле это просто новая одежка очень старых политических сил, все тот же древний конфликт между теми, кто работает на свою страну и теми, кто хочет заставить ее работать на кого-то еще. Что важнее: судьба России или то, как ее агония отразится на международном рабочем движении; сто верст российской территории или забастовка в Вене; защита Родины или «революционная война»; благо народа или революционные принципы? Десять лет спустя Сталин, определяя разницу между «генеральной линией» и оппозицией, скажет:
«В чем состоит эта разница? В том, что партия рассматривает нашу революцию как революцию социалистическую, как революцию, представляющую некую самостоятельную силу, способную идти на борьбу против капиталистического мира, тогда как оппозиция рассматривает нашу революцию как бесплатное приложение к будущей, еще не победившей пролетарской революции на Западе, как „придаточное предложение“ к будущей революции на Западе, как нечто, не имеющее самостоятельной силы».