Поведение Л.Н. во время встречи с Харджиевым описывается по-разному: со слов самого Николая Ивановича и со слов Э. Герштейн. Согласно первому варианту: «Он (Л.Н.) сразу же заговорил о своих научных интересах. Можно было подумать, что он отправляется не на фронт, а на симпозиум. Слушая этого одержимого наукой человека, я почувствовал уверенность в том, что он вернется с войны живым и невредимым»193. Похоже на правду, если учесть письмо Л.Н., посланное в свое время из Туруханска: «Из всех моих лишений тягчайшим была оторванность от науки и научной академической жизни»194.
Но и второй вариант не менее похож на правду. Лев якобы сразу закричал: «Николай Иванович, денег!» Так можно обращаться только к близкому человеку, каковым Н. И. Харджиев и был в доме Ахматовой и Пунина. У Николая Ивановича было при себе шестьдесят рублей, тотчас врученных им Лёве. И. Н. Томашевская (жена известного литературоведа Бориса Викторовича Томашевского) быстро сориентировалась в обстановке. Она отошла куда-то за угол и продала первой встречной хлебные карточки всей семьи Томашевских на целую декаду, успела отдать деньги Лёве, поцеловала и благословила его»195. Какой вариант более соответствует действительности, сейчас уже трудно сказать.
Дальше опять практически нет сведений о Л.Н.; лишь письма с фронта, но их мало, а напечатаны, как мне кажется, только Эмме и Н. И. Харджиеву. Письмо Эмме было первым. «Жить мне сейчас неплохо, — писал Л.Н. в феврале 1945 г. — Шинель ко мне идет, пищи — подлинное изобилие, иногда дают даже водку, а передвижение в Западной Европе легче, чем в Северной Азии. Самое приятное — это разнообразие впечатлений. Мама мне не пишет, это грустно...»196
В мае 1945 уже после Победы Л.Н. пишет Н. И. Харджиеву: «О себе: я участвовал в 3 наступлениях: а) освободил Западную Польшу, б) завоевал Померанию, в) взял Берлин, вернее его окрестности... Добродетелей, за исключением храбрости, не проявил, но тем не менее на меня подано на снятие судимости. Результата жду. Солдатская жизнь в военное время мне понравилась. Особенно интересно наступать, но в мирное время приходится тяжело»197.
Война кончилась — «наша пассионарность оказалась выше немецкой»198. Оставшиеся до демобилизации четыре месяца наш «пассионарий» провел в Германии под Берлином. Этот короткий период (фронт, война и Германия после Победы) оказался для него, как это и ни странно, самым счастливым и памятным, а День Победы святым днем!
4. Четыре года просвета
Декабрь 1945 — апрель 1946 — пожарник в ИВАН;
Апрель 1946 — декабрь 1947 — аспирант ИВАН;
Февраль 1948 — май 1948 — библиотекарь психиатрической больницы;
Май 1948 — сентябрь 1948 — научный сотрудник Горно-Алтайской экспедиции;
Январь 1949 — сентябрь 1949 — старший научный сотрудник ГМЭ.199
Этот отрезок жизни Л.Н., крайне короткий, почти не «просветлен» никакими воспоминаниями — ни самого ученого, ни его друзей и знакомых. Что-то можно уяснить только по сухим документам и немногим сохранившимся письмам.
В скупом «Личном листке по учету кадров» (ЛГУ) не отмечены два существенных момента. Первый — между демобилизацией (сентябрь 1945 г.) и окончанием экстерном истфака ЛГУ (март 1946 г.) прошло всего-то пять месяцев! При этом Л.Н. сдал экзамены не как-нибудь, а в основном на «отлично» и «хорошо»! Существенно и то, кому он сдавал экзамены: История СССР — «отлично», и аккуратная подпись «Б. Греков»; История древнего Востока — «отлично» — «В. Струве»; Новая история — «отлично», и замысловатый завиток «Е. Тарле»... Из оценок по истории — одна «тройка» по Новой истории (1830–1870), которую поставил профессор А. И. Молок. Торопился Л.Н. сдать все, скорее получить диплом, словно предчувствовал — грядет что-то недоброе, поэтому очень торопился...
Второй момент, не отмеченный в «Личном листке», — от поступления в аспирантуру (апрель 1946) до отчисления из нее. Учтем только, что за эти полтора года успело выйти известное Постановление ЦК, касавшееся А. А. Ахматовой. Л.Н. торопились убрать, но и он тоже торопился; был отчислен со всеми сданными экзаменами и готовой диссертацией! Защитить ее удалось только через год, в декабре 1948 г., благодаря ректору ЛГУ А. А. Вознесенскому. Огромным счастьем и для Л.Н., и всего университета было то, что в грозном июле 1941 г. ректором стал именно он!
Трагедии нарастают и разражаются неожиданно. Нормально Л.Н. пожил всего несколько месяцев, точнее до 14 августа 1946 г. — до Постановления ЦК ВКП(б) «О журналах «Звезда» и «Ленинград».
Читатель, возможно, ждет, что сотый раз будет воспроизведен тот набор эпитетов и проклятий интеллигенции в адрес всей власти, а особо — в адрес «тупоумно-неинтеллигентного функционера» А. А. Жданова, «оформившего» этот удар по литературе, по интеллигенции, по городу... Но во всем же должна быть какая-то логика, даже если события той осени кажутся абсолютно алогичными. Эта логика блестяще раскрыта в исследовании Сергея Куняева, который опирался на многие работы и труды серьезных историков, касавшиеся 1946 г., и что еще существеннее — «ленинградского дела»200.
Горючий материал для этого взрывного постановления накапливался давно, на самом высоком уровне, и по большому счету оба «зловредных» журнала и оба «героя» постановления были вообще ни при чем. Борьба шла наверху, на самом верху, а «у холопов...». Год 46-й был не страшным или, точнее, страшным лишь для немногих, но он был увертюрой 49-го — поистине страшного.
Я был в Ленинграде с весны 1944 г. и отлично помню эйфорию выстоявшего и победившего города, города, который теперь знал весь мир. Конечно, восприятие города было очень разным у тех, кто видел его в годы блокады, и тех, кто сравнивал с Ленинградом августа — сентября 1941-го.
Для А. Ахматовой это был «странный призрак, притворяющийся моим городом»201. А блокадникам виделось другое: быстро исчезали развалины, мертвый дистрофичный город вдруг помолодел — вернулись с фронта молодые ребята, на стройках работали здоровые краснощекие девушки в ватниках. В воздухе весеннего 1944-го царил оптимизм, гордость своими 900 днями и надежда на быстрое лучшее. Бедно жили тогда ленинградцы, но разве это можно было сравнить с недавними лишениями и ужасами голода.
В отличие от В. Астафьева, не думали блокадники о сдаче города и в те дни, когда казалось — все кончено и вот-вот... Я был в Ленинграде до марта 1942 г., и ни в очередях за хлебом, ни в разговорах знакомых моих родителей (а это была вузовская интеллигенция, казалось бы, изначально «трусоватая»), ни в школе (а мы до ноября 1941 г. учились в Петровской школе — ныне Нахимовское училище) не слышал я подобных разговоров. Можно, конечно, объяснить это боязнью, но власть ругали отчаянно, не стесняясь; нажим органов был сильно ослаблен. Умереть, но не быть под немцем — это была не фраза, а настрой, практически всеобщий.
Ольга Берггольц писала тогда в письме к матери на Каму:
Я берегу себя от плена,
Позорнейшего на земле.
Мне кровь твоя, чернея в венах,
Диктует «гибель, но не плен»
202.
Я написал все это абсолютно искренне, но наивно было бы думать, что я знал тогда настрой 100% блокадников. Конечно нет. Так получилось, что, написав уже это, я наткнулся на текст блокадного дневника знакомого уже читателю Н. Лунина и понял, что я не прав... Вот запись 25 сентября: «На что «они» надеются, почему не сдают город?» В сентябре, замечу, было отнюдь еще не тяжело.