Это, конечно, угнетало Льва Николаевича, но он не сдавался, работая с поразительной эффективностью и отметая наветы и интриги. Сын двух крупнейших поэтов России, он был глубоко русским человеком и патриотом страны. Гумилев не раз говорил, что далек от всякой политики, хотя и уважает выводы Маркса и Энгельса, правда за исключением того, что они писали о России. Такое отношение к политике было естественным для узника ГУЛАГа с 14-летним стажем. Однако, вспоминая годы репрессий, Гумилев обычно ограничивался фразой: «да было такое время, когда вожди сажали вождей, соседи — соседей, а ученые — ученых». После этого Лев Николаевич закуривал свой «Беломор» и говорил: «Но это к науке отношения не имеет».
Подлинной наукой он считал, прежде всего, комплексный подход к любому историческому явлению, умение добиваться синтеза гуманитарных и естественных наук, ни в коем случае не замыкаться в рамках определенного времени или отраслевой дисциплины.
Именно на основе этого комплексного подхода на стыке этнографии, географии и истории шли научные поиски Гумилева. Об этом он подробно говорил в переданной мне магнитофонной записи своего «Автонекролога», вспоминая о том, как в тюремной камере пришла к нему идея пассионарного взлета человеческой натуры, как потом на эту идею стала «наматываться» сама история народов, расцвета и падения этносов. И мне думается, что он представляет собой удивительный, уникальнейший документ о том, как рождается научное открытие, как оно захватывает все более и более широкие сферы знаний, проверяет свою истинность живой жизнью человечества.
И в этом, мне кажется, весь Лев Гумилев, который сам является воплощением пассионарности, увлеченности идеей и упорного всепоглощающего служения ей в интересах истины и великой России. На эту сторону личности Льва Николаевича обращал внимание хорошо знавший его Митрополит Ленинградский и Ладожский Иоанн в ходе нашей беседы на Каменном острове в Ленинграде осенью 1994 года.
В свете этой мысли, высказанной Владыкой Иоанном, мне особенно часто вспоминается встреча с Л. Н. Гумилевым, состоявшаяся у меня дома 16 сентября 1986 года. Тогда, рассказав гостю о собираемой мною коллекции голосов русских писателей XX века, я попросил у Льва Николаевича разрешения записать его рассказ о Николае Степановиче Гумилеве и Анне Андреевне Ахматовой, их отношениях с сыном и о творческой лаборатории двух прославленных поэтов России.
Теперь я с трепетом вновь и вновь включаю магнитофон, чтобы услышать эту запись, в которой Лев Николаевич не только поведал обо всех перипетиях своей трудной жизни, но и прочитал три коротких стихотворения о подвигах Геракла, подаренных маленькому Лёве отцом во время одного из приездов в Бежецк. Стихи эти не вошли в собрания сочинений Н. С. Гумилева. Но дело было не только в самих неопубликованных стихах знаменитого мэтра. Оказалось, что чтение этих стихов Львом Николаевичем, удивительно точно совпадало по тембру и интонации с интонациями отца, запись голоса которого имелась у меня и была копией с записи на восковом валике фонографа Петроградского института живого слова, сделанной в феврале 1920 года. Так встретились отец и сын, которые по духу своему, по пониманию силы поэтического слова были очень близки.
Немало рассказал Лев Николаевич об Анне Андреевне Ахматовой, о тех годах, когда они жили вместе, о посылках, которые передавала мать своему заключенному в тюрьму сыну, о том, как, возвратившись из лагеря, он помогал Анне Андреевне переводить стихи зарубежных поэтов и «кое-чему научился сам». Говорил он с горечью и о том холодном отчуждении, которым встретила его Ахматова после возвращения из омского лагеря в 1956 году. «К сожалению, я застал женщину старую и почти мне не знакомую, — вспоминал Лев Николаевич. — Ее общение за это время с московскими друзьями — Ардовыми и их компанией, среди которых русских, кажется, не было никого, очень повлияло на наши отношения». Однако теплые чувства к своей гениальной матери и ее творчеству никогда не покидали Льва Николаевича. Когда же я стал расспрашивать Гумилева о его собственных стихах и переводах поэзии Востока, Лев Николаевич отшутился. «У всякой науки должна быть какая-то отдушина, — сказал он и добавил: — А вообще-то когда со мной не хотят спорить как с ученым, обычно говорят: «ну зачем спорить с поэтом». Но здесь, думаю, Гумилев сын был все же несправедлив к самому себе. Гораздо более объективную оценку его творчества дал известный литературовед В. В. Кожинов, который считал, что «Лев Николаевич был в равной мере и историком, и поэтом»1170.
В тот вечер мы долго говорили о его подготовленных к изданию книгах «Тысячелетие вокруг Каспия», «Древняя Русь и Великая степь», о фундаментальном труде «Деяния монголов», которые Гумилев считал наиболее весомыми и ценными разработками теории этногенеза. Как бы подводя итог этим своим работам, Лев Николаевич сказал: «Знаете, в целом я думаю, что творческий вклад в культуру, сделанный моими родителями, я продолжил в своей области оригинально, неподражательно и очень счастлив, что жизнь моя прошла не бесполезно для нашей советской культуры».
Уверен, что для такой самооценки Л.Н. Гумилев имел все основания, ибо его творчество, его подвиг ученого и мыслителя никогда не ограничивался «чистой наукой». Каждым своим трудом он выходил на простор отечественной культуры, обогащая и одухотворяя ее самобытный характер. И здесь особо следует подчеркнуть, что эту культуру, эту традицию Руси Лев Николаевич понимал широко и объемно, далеко заглядывая в наш сегодняшний день.
В этой связи мне особенно запомнилась одна из наших бесед в начале 1989 года. Просматривая книги по истории России в моей библиотеке, Лев Николаевич обратил внимание на то, что в ней довольно много, как он сказал, «славянофилов и славянофильствующих». «Они были по-своему романтиками, — заметил Гумилев, — превозносили до небес народ-богоносец, но все-таки оказались гораздо последовательнее, чем западники, в подходе к разгадке того, что такое Русь и Россия. А разгадка эта состоит в евразийском характере нашего этноса. Да, мы и Евро-па, и Азия. В силу этого мы самобытны и не похожи на западные народы. Нас же все время пытаются заставить любить Запад, хотя он нас все равно не любил и не любит. А вот с Азией, с Востоком у нас тысячелетние связи и гораздо большее взаимопонимание».
Тогда я впервые услышал от Льва Николаевича оценку идей Г. В. Вернадского, П. Н. Савицкого, Н. С. Трубецкого и других пионеров российского евразийства. Он отмечал, что, родившись как протест против унижения и поношения русского народа, идеи евразийства имели и имеют под собой реальную историческую почву. Они дают возможность гораздо полнее и объективнее разобраться в том, откуда есть пошла Русь и русская земля. Причем для Гумилева евразийство имело не только научное, теоретическое значение. Он делал из него ясный. практический вывод, состоящий в том, что нельзя, невозможно правильно решать вопросы жизни России в прошлом и настоящем, абстрагируясь от тех коренных особенностей и закономерностей развития, которые органически присущи нашему этносу. Нарушение этих законов тысячелетней истории грозит самыми тяжелыми последствиями для российских народов.
Вот почему так остро переживал Лев Николаевич те разрушительные процессы, к которым привела горбачевская перестройка. Он самым решительным образом осуждал катящиеся по Советскому Союзу волны сепаратизма и национализма — в Прибалтике и Киргизии, Карабахе и Чечено-Ингушетии, Молдавии и Казахстане. Как рассказывал мне в 1994 году президент Русского географического общества С. Б. Лавров, именно тогда, в разгар войны законов и суверенитетов уже тяжело больной Лев Николаевич обратился к своим коллегам по университету с наказом сделать все от них зависящее для предотвращения развала советского союзного государства. «Скажу вам по секрету, — говорил тогда Гумилев, — если Россия будет спасена, то только через евразийство»1171.