Для Л.Н. «интеграция наук» была фактом, выношенным, понятым куда раньше, чем его осознали наши философы, начавшие писать об интеграции где-то в 70–80-х гг. Еще в 1955 г. из омского лагеря он писал своему другу: «Помнишь, как мы говорили о мостах между науками. В этой проблеме мы нащупали место для такого моста, и если нам удастся ее разрешить, один мост можно считать построенным»9.
Прошлое и настоящее иногда не так далеки друг от друга. Казалось бы, «серебряный век» — давно прошедшее время. Мог ли я знать кого-нибудь «оттуда», к примеру, людей, видевших отца Гумилева — Николая Степановича? Оказывается, знал, не подозревая об этом. В конце 40-х я, мальчишка, много раз в старой, типично интеллигентской квартире на 9-й линии Васильевского острова играл в шахматы с «некрасоведом № 1 России», профессором В. Е. Евгеньевым-Максимовым. Я не подозревал, что когда-то он входил в царскосельскую компанию молодого Николая Гумилева.
Приведу еще один эпизод случайной встречи людей, которые могли бы встретиться раньше и много интересного порассказать друг другу. В 80-х гг. на том самом Ученом совете (в присутствии Л.Н.) защищал свою кандидатскую Сергей Лукницкий, тема была весьма нестандартной — «География преступности». Сергей был сыном писателя Павла Лукницкого (1900–1973), посвятившего многие годы исследованию жизни и творчества Николая Гумилева. Необходимо заметить, что писатель принимал самое живое участие в судьбе маленького Лёвы в 20-х гг. Пожалуй, об их отношениях лучше всего говорят слова из письма Лёвы от 19 июня 1925 г.: «Вы спрашиваете, какую книгу мне прислать? Большое спасибо, но лучше выберите сами, потому что я хочу, чтобы Вы руководили мною»10. После многолетнего поиска и исследований Сергей Лукницкий, продолжая начатое отцом, опубликовал в 1996 г. очень необычную книжку «Дело «Гумилева».
Работая рядом с Л.Н., привыкнув к этому, я все же понимал особую значимость того, что он делал. Свидетельство этому — пухлая папка, куда собиралось все, что выходило о Гумилеве, все, что печаталось в малотиражках, почти неизвестных журналах, интервью самого Л.Н. в газетах, критические статьи его оппонентов и просто недругов11.
Просматривая сейчас эту папку, вижу, как нарастал интерес к Гумилеву; «пик» публикаций пришелся на конец 80-х — начало 90-х гг. — смутное время «перестройки» и развала страны. Но не хочется сосредоточиваться именно на этом, ведь научная биография Л.Н. полна «пересечений» с очень интересными людьми, весьма значимыми в истории нашей науки и даже страны. Среди них есть очень близкие Л.Н., особенно Петр Савицкий — один из «отцов» евразийства. С ним Л.Н. объединяет и трагическая общность судеб: годы, проведенные в сталинских лагерях, и удивительное сходство интересов — поглощенность кочевниковедением. Все это отражается в обширной и изумительной по взаимопониманию и доброжелательности переписке 1956–1966 гг.
Если Петр Савицкий был для Л.Н. не только авторитетом, но «дорогим другом», то Георгий Вернадский12 — крупнейший из русских историков в эмиграции — Мэтром, чьи отзывы из далекого Нью-Хейвена (США) воспринимались как высочайшая похвала. У этих ученых были общие с Л.Н. герои в истории, фигуры, над разгадкой которых бились и ученый в Праге, и Мэтр в Нью-Хейвене, и наш герой — в коммуналке на Московском проспекте. Это такие разные, но удивительно интересные фигуры, которые были судьбоносны для России на заре ее становления: Александр Невский и Чингисхан.
Так как же писать о Л.Н.? В очень откровенной статье «Биография научной теории, или Автонекролог» Л.Н. писал: «Личная биография автора никак не отражает его интеллектуальной жизни...», а «тайну (мастерства) может раскрыть только сам автор, но тогда это будет уже не автобиография, а автонекролог, очерк создания и развития научной идеи»13. С первой частью высказывания вряд ли можно согласиться, поскольку биография Л.Н. отражает его интеллектуальную жизнь, еще как отражает... Поэтому мы избрали «биографическую структуру» книги, пытаясь вплести туда и путь развития идей. Это — отнюдь не самый выигрышный путь, наоборот, очень трудный, но применительно к Л.Н., мне кажется, единственно возможный.
Наконец еще один аргумент в пользу работы над книгой. Дело в том, что я заразился у Л.Н. интересом к евразийству — важнейшей и актуальнейшей геополитической концепции для России. В гумилевском обращении к евразийству все понятно и логично, но есть нечто загадочное и даже мистическое в том, что первые его слова об евразийстве прозвучали лишь на рубеже 80–90-х гг. Почему? Было ли это чем-то сокровенным, долго хранимым «про себя» и оглашенным только перед катастрофой распада страны? «Скажу вам по секрету, что если Россия будет спасена, то только через евразийство», — эта фраза Л.Н. прозвучала совсем незадолго до его смерти — в 1992 г. Фраза — завещание нам. Выполняя этот завет Л. Н. Гумилева, я собрал все, что прямо или косвенно относится к евразийству в его творчестве, в книгу «Ритмы Евразии», которая вышла в 1993 г. с моим предисловием. Увы, сам Л.Н. уже не смог ее увидеть.
Приведу еще одно высказывание Л.Н., которое тоже можно считать завещанием, в подходах к истории, к ее анализу, которому мы постараемся следовать: «И воинствующие нигилисты, видевшие в России лишь «нацию рабов», и ослепленные мифами славянофилы, говорящие о нации-избраннице, «народе-богоносце», были, наверное, одинаково далеки от истины. Главная проблема лежит в иной плоскости. Прежде чем ставить вопрос о холопстве или величии, нужно спросить себя и читателя: что есть сам народ, где корень отношения человека к тому, что он называет историческим прошлым своего народа?»14
Тревожным было лето 92-го, тревожным для всех: распад страны, шок первых реформ, какая-то зыбкость и неуверенность в «новой российской жизни». А в Ленинграде в эти летние дни тяжело болел Лев Гумилев. В мае еще казалось, что все обойдется... Когда я был у него в Академической больнице в День Победы (святой для него!), он — хоть и ослабевший, настрадавшийся — все же вышел со мной на балкон выкурить любимую «беломорину». Потом Л.Н. оказался дома, но в июне — снова в Академичке.
И — странное дело — ленинградские газеты (вполне официальные) печатали в те дни нечто вроде бюллетеней об его здоровье:
10 июня: «Операция длилась около двух часов... ночь прошла спокойно. Однако в сознание Гумилев все еще не приходит».
11 июня: «Продолжают проводить комплекс жизненно необходимых процедур.
Тот факт, что состояние больного не ухудшилось, вселяет в медиков надежду...»
13 июня: «Вновь ухудшение», и 15 июня, увы, конец... Когда еще пресса (пусть местная) давала такие сводки? Разве что в 53-м... Видимо, действовал небывалый нажим «снизу» — звонки, вопросы, просьбы. Но и это было как-то неожиданно для знавших Льва Гумилева. Неожиданно хотя бы потому, что у людей в ту пору стало много совсем других забот, чисто бытовых, ведь именно тогда возникло слово «выжить». Не могли же только слушатели его лекций по ТВ создать такой настрой прессы. Да, Гумилев был известен, но думалось, что это «широкая известность в узком кругу».
Чем же все-таки объяснить этот массовый интерес к его судьбе в мрачные июньские дни 92-го? Необычностью биографии? Тем, что он — сын двух великих поэтов «серебряного века»? Но этим интересовался довольно узкий круг людей пятимиллионного города. К тому же первые статьи о Николае Гумилеве, как и издания его стихов, только начинали появляться, даже интеллигенция знала скорее имя поэта, чем его творчество15. Да и как могло быть иначе, если в 1990 г. вопрос о реабилитации Н.Гумилева еще рассматривался Прокуратурой СССР? Тогда один из «архитекторов перестройки», А. Н. Яковлев, занимавшийся реабилитацией незаконно репрессированных, на вопрос, не пора ли сделать это и в отношении Н. Гумилева, ответил: «Рано»16.