Но ни одно из этих бедствий не могло сравниться с тем, что случилось сегодня.
Тошихико сунул под мышку свой комплект первой помощи, покачал головой, глядя на жену и дочь, и усадил их обратно в машину.
Искры и пепел сыпались градом, и Момоко могла разглядеть лишь очертания полупогребенных под обломками или распростертых на земле тел. Вдруг прямо перед собой она увидела три человеческие фигуры. Спотыкаясь, они спешили прочь от подступающего пламени, в надежде, что ночь спрячет их от нестерпимого жара. Похоже, это были двое взрослых и ребенок, точно разглядеть не удалось, так как внезапно все трое рухнули на землю, будто сраженные пулей. Так, по крайней мере, подумалось Момоко. Не веря своим глазам, она вопросительно взглянула на отца. Тот закричал в ответ:
— Задохнулись. Кислорода не хватает, там невозможно дышать.
Он завел машину, дал задний ход, и они поехали прочь, подальше от огненной бури. Момоко все смотрела назад. Три тела остались лежать ничком среди дымящихся развалин.
Назавтра она услышала много историй: про женщин, что так и остались сидеть в переполненном трамвае, вцепившись в сумочки и кошелки с имуществом, в ожидании очередной остановки. Потом Момоко читала о событиях этой ночи и была потрясена медицинской точностью статистических данных. Над городом пролетело более трех сотен Б-29, каждый с восемью тоннами новых зажигательных бомб. За ночь на Фукагаву было сброшено семьсот тысяч бомб, что в десять раз превышало вес бомб, сброшенных на Лондон во время сентябрьского блицкрига 1940 года. За одну ночь Фукагава был стерт с лица земли. Назвать точное число погибших было, конечно, невозможно, но считалось, что их более семидесяти двух тысяч.
Днем бомбардировщики прилетели снова. Они блестели серебристыми корпусами и оставляли белые дорожки в сияющей синеве весеннего неба — зрелище завораживающее, чтобы не сказать красивое… Тошихико решил перебраться в деревню — война шла к своему неизбежному завершению. Их некогда белый, но пожелтевший после пожара автомобиль тихонько выскользнул из города, вывозя также и семейное имущество. Они держали путь на юг, в Нару.
Тошихико так больше и не увидел Токио. Он не видел солдат императорской армии, которые встречали вступавшие в город американские и союзные войска, выстроившись вдоль дорог спиной к проезжей части. Mомоко нередко приходилось объяснять знакомым американцам, что этот странный для них жест был знаком глубокого уважения.
Волчок сидел напротив нее и вертел в руках стакан. Он что-то рассказывал, но она прослушала начало, пришлось перебить, попросить начать историю сызнова. Да только она опять слушала вполуха, откинувшись назад и пристально глядя ему в лицо. Было поздно, и ресторан закрывался. Момоко качнула чашку с недопитым зеленым чаем, и чаинки закружились по дну.
— В следующий раз я могу показать вам свой дом, он в шикарном районе. — Она с улыбкой вскинула глаза, — «Шикарный» — откуда такие слова берутся? У меня его лет не было гостей, попьем английского чая. Как вам?
Волчок кивнул и, не скрываясь, посмотрел на нее через стол. Казалось, форма оккупационной армии придала ему смелости. Еще пару месяцев назад это было невозможно: люди его круга не смотрели так на женщин. Да и сам Волчок был не из тех, кто их разглядывает. Он скорее был скромником и унаследовал от отца робость и скованность в женском обществе. Волчок вообще не понимал, как его родителям удалось завязать роман. И теперь, не отводя от Момоко откровенного взгляда, он удивлялся, как она до сих пор еще не расхохоталась ему в лицо, как не разбила вдребезги это до глупости откровенное проявление физического влечения. Но Момоко не засмеялась и не отвела глаз. Волчка бросило в дрожь. Он оглянулся по сторонам и заметил, что стоявшая у стены жаровня погасла.
Они вышли на улицу и решили прогуляться. Поздний час, они были одни на безмолвной улице. Потом подошел ночной трамвай, и Момоко запрыгнула в жаркий, душный вагон. На прощание она обещала открыть для него привезенный из Англии пакет чая, а потом долго махала рукой. Волчок пошел прочь легкой, танцующей походкой.
По дороге в казармы Волчок задумался о том, как редко ему доводилось быть с женщиной. Обычно его увлечения кончались тем, что предмет обожания начинал считать его своим другом. Но сейчас, бредя но пустынным улицам, тишину которых нарушали лишь возвращавшиеся из увольнения солдаты, Волчок почувствовал, что мог бы играть и другую роль.
Дома, а потом в Англии у Волчка сложился некий образ, которому он неохотно, но неизбежно соответствовал. Волчок-тихоня, Волчок-книгочей, бесконечно далекий от мира романтических приключений. Многие видели в нем человека рассудочного, в котором голова преобладает над сердцем.
Здесь, подумалось Волчку, от него никто ничего не ожидал. Здесь он мог быть совершенно другим, мог свободно выражать прежде подавленные чувства, показать себя с доселе неведомых сторон. Здесь, освободившись наконец от внешних ограничений, навязанных моделей поведения, он мог выйти из тени и стать другим человеком. Это казалось возможным.
Волчок подошел к казармам. Мимо пробегали солдаты, проезжали джипы и военные грузовики. Огромный транспортный самолет полетел в сторону моря. Происходило что-то очень важное и внутри его, и вовне. Все, чем он был раньше, все, чем он раньше считался, стало теперь частью бесконечно далекого прошлого. Волчок был как актер, который вдруг вышел из привычной роли и, не зная, что играть дальше, ощутил пьянящий, лихорадочный трепет неизвестности. А познав эту веселую, головокружительную неизвестность, он также обрел свободу.
У себя в комнате Момоко свернулась калачиком на футоне, почти с головой укрывшись лоскутным одеялом. Ночной ветер завывал на пустырях, и ей снилось, будто огромный желтый фонарь, спотыкаясь и покачиваясь, плывет над храмами и дворцами, совсем как легкомысленная луна, что заигралась с воздушными потоками, на мгновение освободившись от привычной силы тяготения. Момоко обняла колени и прижала их к груди, как если бы прижимала к себе любовника.
На следующий день они сели в трамвай и поехали к Момоко и пили у нее обещанный английский чай. Момоко дала Волчку коричневые тапочки. Он сразу же принялся украдкой рассматривать ее жилище. Матовые стекла не давали выглянуть на улицу, только самая верхняя часть окон оставалась прозрачной. В этой комнате был целый мир, замкнутый и самодостаточный, и Волчок определенно чувствовал, что все оставшееся за стенами комнаты: улицы, люди, автомобили — обладает лишь иллюзорным существованием, тогда как комната — единственная реальность. Волчок не отличался высоким ростом, но, переступив порог низкой комнаты, он невольно стал слегка сутулиться и пригибать голову.
По стенам весели картины и гравюры, японские и европейские вперемешку. Над низким столиком подборка семейных фотографий: Момоко — школьница в Лондоне, Момоко с отцом, Момоко ослепительно улыбается в объектив, рядом с ней какой-то молодой человек в белом летнем костюме, Момоко с маленькой коренастой женщиной, наверное мать, подумал Волчок.
Волчок все стоял посреди комнаты и праздно гадал, кем мог быть молодой человек с фотографии. Внезапно взгляд его остановился на изящном лаковом кувшинчике для саке.
— Можно потрогать?
— Пожалуйста, это не музейный экспонат, — улыбнулась стоявшая рядом Момоко.
Волчок повертел кувшинчик в руках:
— Oн очень старый?
— Нет, не очень.
— Вы им пользуетесь?
Теперь Момоко смотрела уже не на кувшинчик для саке, а только на вертевшие его руки Волчка. Она не расслышала вопроса.
— Вы им пользуетесь? — повторил он.
— Нет, просто стоит для украшения. Не знаю даже, откуда он у нас. Вроде бы от какого-то дядюшки.
— Какой замысловатый. — Волчок провел пальцами по поверхности кувшина, как бы читая немое послание от его создателя.