А с другой стороны, как знать, быть может, Момоко и не пыталась с ним связаться. Конечно, она имела полное право так поступить. Но был еще другой голос, не допускавший и мысли о том, что его Момоко была способна на подобное. Волчок покачал головой и вздохнул. За ним этого обычно не водилось. А сейчас ничего не мог поделать с собой — вроде просто дышал, но слышал собственные вздохи. Было душно, и жара все не спадала. Хоть бы ветерок подул. Волчок безнадежно оглядел парк. Неподвижно висевшие в ночном небе фонари отражались в зеркальной глади пруда, изредка раздавался всплеск — из воды выпрыгивал охотившийся на мошек карп.
Неужели неподвижный свет фонарей будет все так же отражаться в этих тихих водах, а его уже не будет? Неужели все тот же карп будет с плеском пускать рябь но водной глади, столь же равнодушный к его уходу, как и к блеску собственной чешуи? Смертельно усталый Волчок вышел из парка и побрел к себе в гостиницу.
С облегчением снял туфли, надел стоявшие в холле гостевые тапочки, поднялся к себе в номер, уселся на пол, прислонился к стене и стал пить оставленную горничной холодную воду. Ему казалось, будто пожилая дама все так же пристально смотрит на него, он ни на минуту не переставал чувствовать ее проницательный взгляд. Волчок закрыл глаза, откинул голову и поклялся, что найдет Момоко. Найдет любой ценой. А вместе с ней обретет-таки упущенную жизнь, целый мир, о существовании которого он узнал всего несколько часов тому назад.
Впрочем, Лондон огромный город. И все же в телефонной книге будет не слишком много обладателей фамилии Ямада. Хотя кто его знает? Тут в Японии этих Ямада пруд пруди. Это ведь как Смита или Брауна разыскивать. И вообще, она вполне могла сменить фамилию. Вышла замуж, и все. Господи. Еще не известно, там ли она.
Вся эта затея показалась ему столь нелепой, что захотелось тотчас позвонить в аэропорт и заказать билет в Австралию. Но он этого не сделал. Он знал: выбора у него нет.
Оставалось сидеть в гостиничном номере, пить воду со льдом и тупо глядеть в белую пустоту противоположной стены. А меж тем новая боль потеснила боль давнишнюю, и обе они, как две добрые соседки, поселились в ветхих горницах его шестидесятилетнего сердца.
Ах, так это ты… Этот не высказанный вслух укор преследовал Волчка и на следующий день, когда скорый поезд нес его обратно в Токио. Он сидел в комфортабельном купе и вспоминал, как четверть века тому назад колесил по стране в ветхих, жарко натопленных поездах, оставлявших за собой след из нестройного грохота, густой копоти и грязного пара. Сейчас в поезде было неестественно тихо. Спутники его по большей части молчали, а если разговаривали, то шепотом. Сильнее всего сбивало с толку то, что было даже не слышно, как колеса стучат по рельсам. Волчок был сентиментальным путешественником, и ему не хватало этого стука. Тем более что в царившей вокруг тишине неумолимо звучал все тот же молчаливый упрек.
Сначала Волчку показалось, что во взгляде старушки он прочитал обвинение. Чем он лучше этих варваров, что разграбляли страну во имя так называемой демократизации и прочих красивых слов? Обрюхатил бедную девочку да и бросил с ребенком на руках, а сам преспокойно отправился домой. А теперь еще не постыдился приехать и наведаться под видом друга семьи. И с какой же, интересно, целью? Полюбоваться на дело рук своих? Снова привезти чулки, помаду и лживые заверения в любви и дружбе? Волчка глубоко ранило суровое осуждение. Много лет назад он приехал в Японию, полагая, что делает благое дело, — он считал себя чуть ли не посланцем добра и света. Конечно, он был слишком скромен, чтобы даже в мыслях причислять себя к избранникам судьбы, а уж тем более вслух заявлять об уготованной ему миссии, и все же был глубоко убежден в собственной правоте.
Ах, так это ты? «А может быть, она все знала?» — подумал Волчок. Ведь Момоко вполне могла довериться соседке. Может быть, только эта соседка, единственная во всем городке, на протяжении всех этих тяжелых лет поддерживала ее — мать-одиночку, что бесстыдно растила свое солдатское отродье, ребенка-полукровку, которого окружающие в лучшем случае считали неприкасаемым. Может быть, этой старушке прекрасно известны заветные тайны Волчка. А ведь он ни одной живой душе не признался в безумствах тех последних страшных недель. При одной мысли об этом ого бросило в краску.
За окном размытыми пятнами проносились города и станции. Волчок вдруг вообразил, будто его поезд не что иное, как современная стрела времени, которая уносит его в неведомое будущее по бесконечному маршруту, на котором не предусмотрены остановки.
Ах, так это ты? А может быть, старушке было его просто жаль? Ведь неумолимая Момоко жестоко покарала его, навеки лишив надежды на встречу. Но она вполне могла рассказать о нем матери, а та, в свою очередь, соседке, которая теперь и выражает ему свое сочувствие столь деликатным и ненавязчивым образом. Ах, так это ты? Волчок перебирал в уме все эти варианты и пристально вглядывался в проносившиеся мимо линии рельсов, будто стремился высмотреть следы какой-то неведомой, параллельной жизни, жизни, о которой ему оставалось только гадать.
Волчок вынул из дорожной сумки книгу, постучал ею по дрожащему колену, продолжая смотреть в окно, потом вернул книгу на место. Глупости, старушка ничего не знала. И дело не в том, что она от старости все перепутала. Момоко сама бы ей не стала ничего рассказывать, она бы не стала посвящать посторонних в тайны их жизни, она бы никогда не унизилась до мести. Волчок знал, что его Момоко слишком великодушна, чтобы его наказать. Кто угодно, но не его Момоко.
Но почему же перевернувшая его жизнь правда открылась таким способом? Поезд приближался к пригородам Иокогамы, когда Волчка будто молния ударила: а что, если это вообще не его ребенок? И как это раньше в голову не пришло? А что, если после него у Момоко были другие мужчины, другие связи? Почему бы нет? Ведь она очень красивая женщина. Ее лицо с невероятной отчетливостью встало перед его мысленным взором. Казалось, она сидит напротив и смотрит на него своими неповторимыми сине-зелеными глазами. Одно воспоминание об этих глазах наполнило Волчка былым желанием. Но минуту спустя он увидел свою Момоко в объятиях какого-то жующего резинку янки, который посулил ей «американскую мечту», а потом бросил, беременную, в каком-нибудь городишке. Ревность яростно застучала в висках. Уже почти забытая мука, еще более горькая оттого, что он давно утратил на нее право.
Тем не менее Волчок сдался без сопротивления. Он почти приветствовал вновь сжигавший его огонь. Кто знает, а вдруг у него еще есть право на ревность? А вдруг они с Момоко еще связаны? Еще сутки тому назад ему и в голову не могло прийти, что у него есть ребенок. А теперь, глядя на бесконечные ряды построек из стекла и бетона, он тихонько молился, чтобы это было правдой. Ведь он уже чувствовал, что где-то существует живая частичка его самого, которая останется жить на свете, когда его уже не будет. Отдельное существо — и вместе с тем живое его продолжение, память о том, что и он существовал когда-то в этом мире, — ради этого стоит жить. Поэтому Волчок молился, чтобы это оказалось правдой. Довольно судьба глумилась над ним. Старая и новая боль толкались в его сердце, как близнецы во чреве матери. И Волчок с готовностью принял их, погрузившись в мягкую, прохладную тишину своего серебристого, подобного стреле вагона.
Его соседи непринужденно развалились в креслах, потягивали вино и соки, листали журналы, порыгивали и с нетерпением ждали обеда. А бесконечные голубые небеса простирались за окном, одинаково безразличные к любви и утрате, рождению и смерти. Так что же он может противопоставить этой безграничной непостижимой пустоте? Только эту нелепую надежду, что еще можно залечить раны прошлого и порадоваться хоть короткому будущему. Вот осуществить эти две вещи — и можно с легкостью уйти за этот безграничный синий горизонт.