Наверху, как всегда, раздавался стук молотка.
— Как тебе удалось заполучить такую квартирку? спросил Волчок, стараясь перекричать шум.
Момоко на миг подняла глаза — она заваривала чай.
— А она у нас всегда была. По возвращении из Лондона я упросила папу, и он позволил мне здесь жить. А дом уцелел. Здесь не очень-то бомбили: слишком близко от дворца. Раньше тут все выглядело получше, — добавила она, обведя комнатку критическим взглядом.
Волчок неотрывно следил за четкими движениями ее рук: вот они развернули пакет с драгоценными листьями английского чая, вот снова свернули. Будто оригами складывает, подумалось ему.
— А когда твоя семья вернулась в Японию?
Момоко положила пакет с чаем обратно в жестянку.
— Незадолго до Перл-Харбора. То есть я сейчас это так говорю. Нас просто отозвали, и все. Я забыла, какова была официальная причина, но отец знал, в чем дело.
Вода закипела. Момоко налила кипяток в заварочный чайник.
— Как сейчас помню, до отъезда оставалось несколько дней, а я ездила но Лондону на автобусах, будто хотела вдоволь на все наглядеться. Я впервые в жизни проехалась в подземке, представляешь?
Волчок покачал головой.
— Да, да, правда. А еще однажды я взяла из дому сэндвичей, села на Трафальгарской площади и съела их там, одна, представляешь? Будто конец света настал. — Момоко поставила у футона поднос с двумя чашками и чайником. — Каких я только планов не строила! Например, решила, что лучше поступлю в Оксфорд, а не в Кембридж. — Она усмехнулась. — А потом мы вернулись в Японию, и будущего вовсе не стало.
Волчок нежно погладил разливавшую чай руку.
— А твой отец?
— Он умер, — проговорила она медленно, не отрывая глаз от чаинок на дне чашки.
Они помолчали, затем Волчок тихо спросил:
— Бомбежки?
— Нет, ничего такого. Дело в том, что… — Момоко запнулась. — Я точно не знаю. Мой отец принадлежал другой Японии. Он был японский либерал, а они в то время уже все перевелись. Понимаешь, когда мы приехали обратно, тут уже взяла верх военщина и повсюду чувствовалось невидимое присутствие полиции, мы как будто вернулись совсем не в ту страну, из которой уезжали в двадцать девятом. Нас не было десять лет. То, что мы здесь увидели, привело отца в ужас, — Момоко поставила чашку на поднос. — Отец всегда сохранял спокойствие, даже когда гневался. Но гнев пробирал его до самого сердца. Поначалу он пытался спорить, возражать, но в конце концов просто ушел в себя. Было время, когда такие, как папа, были нужны, но это время прошло. А ему было так стыдно, так мучительно стыдно за все происходившее…
Солнце все так же ярко светило прямо на рисунки. Момоко молча поглядела на игру лучей и красок.
— Когда бомбежки участились, родители переехали в деревню в Паре. Отец сам родом из Нары, покойные дедушка с бабушкой завещали ему прелестный домик. Он стал возделывать свой сад. Папа был отличным садоводом и гордился плодами своих трудов. Казалось, он вполне счастлив. Но настал день, когда все деревья, кусты и цветы были высажены и выхожены. Тогда папа вынес из дома самодельный шезлонг, поставил его на солнце и просидел весь день, любуясь на дело своих рук. Он долго не откликался на мамин зов, она подумала было, что он уснул, и решилась потревожить его лишь вечером, когда стало прохладно. Стала его тормошить, а он, оказывается, вовсе не спит.
Момоко уставилась в пол, туго обхватив руками колени. Где-то в недоступной посторонним взорам глубине ее существа лились тайные слезы. Наконец она взглянула на Волчка:
— Ты спрашиваешь, от чего умер мой отец, Наверное, это звучит глупо, но я уверена, что он умер от разбитого сердца. От этого, бывает, тоже умирают. — Она покачала головой. — Его прах мы погребли в саду. Он никогда об этом не говорил, но я думаю, таково было его желание.
Волчок приподнялся с футона и потянулся к ней, но его остановило мягкое движение приподнятой руки. Этот жест будто говорил: «ты очень добр, спасибо, ты безупречно внимателен, и все же не стоит». Ей лучше просто посидеть и постараться в очередной раз осознать неумолимую реальность: любимого отца больше нет, в ее жизни навсегда останется пустота, которую ничем не заполнить. Конечно, Момоко будет весела, довольна своей работой, счастлива в любви, но порой она будет ощущать эту грусть и даже не сразу сможет вспомнить причину.
Волчок глядел на возлюбленную, примостившись на краю футона. Уже несколько недель подряд Момоко делила с ним все — мысли, чувства, тело. Он принадлежал ей, а она ему. Это было понятно без слов. Они прониклись друг другом, стали единым целым. Опьяненному этими первыми неделями любви, Волчку стало казаться, что рано или поздно они смогут раскрыться друг перед другом до самого конца. А сейчас перед ним предстала Момоко, до которой ему никогда не дотянуться, Момоко, которая всегда станет ускользать от его ласки и утешения. Момоко, которая навсегда останется для него тайной.
Они замечтались, сидя в трамвае, идущем в Аракава-ку. Зимнее солнце играло на развалинах и на обломках, которые бульдозеры сгребли в кучу. Какие-то ребятишки решили воспользоваться погожим деньком и устроили бейсбольный матч. Полем им служил образовавшийся после бомбежки пустырь, битами — обычные палки. Волчок откинулся на спинку и прикрыл глаза. До него доносился запах свежей рыбы и обрывки разговоров.
Трамвай ехал не спеша. На остановке пассажиры устремились к выходу. Волчок открыл глаза и обернулся к Момоко. Она дремала, прислонившись головой к оконному стеклу.
— Еще долго?
Она открыла глаза и улыбнулась:
— Недолго. Тебе там поправится. Там совсем не бомбили. Почти совсем не бомбили.
Чем дальше они ехали, тем больше менялся пейзаж. Унылые, расчищенные бульдозерами пустыри, сожженные дома и заброшенные фабрики остались позади. Теперь за окном виднелись чисто выметенные улочки и узенькие, как будто лишь для украшения, проложенные дорожки.
Трамвай остановился у обсаженной сакурой аллеи. Сейчас на деревьях лишь кое-где виднелись редкие прошлогодние листья. Но пройдет месяц-другой, подумал Волчок, и деревья покроются цветами, как снежными хлопьями, а мостовую запорошат белые лепестки.
Они пообедали лапшой и сладким картофелем, сидя на ступенях старого синтоистского храма. Влюбленные невольно вспугнули расположившуюся там стайку ребятишек: дети тут же шмыгнули в сторону и принялись перешептываться, время от времени они поглядывали на иностранную форму, но явно не осмеливались подойти. Порой до Волчка доносился смех, неожиданно звонкий и музыкальный. Дети, игравшие среди унылых развалин и заброшенных фабрик, так не смеялись.
Внезапно дети вскочили. Один мальчик вытащил бумажную шапку, наподобие форменной фуражки американских солдат, и надвинул ее на лоб, подражая янки, потом взял под ручку стоявшую рядом девочку и, к величайшему удовольствию своих товарищей, стал чинно прохаживаться с ней взад-вперед, как взрослый кавалер со своей дамой. Теперь уже Момоко и Волчок выступали в роли зрителей, только глядели без улыбки.
— Во что это они играют?
Момоко не сразу решилась ответить, а потом проговорила с едва заметным вздохом:
— Они играют в американского солдата и шлюху. Популярная игра. В этом году в нее все играют.
Волчок нахмурил брови и рванулся было вперед, но ласковое «Чур не злиться» заставило его рассмеяться и снова смягчило его лицо.
— Они ведь просто дети, — добавила Момоко, — чудо, что они вообще еще играют.
Волчок прислонился к ступеням храма и залюбовался отблесками зимнего солнца в ее волосах. Момоко потрепала его за ухо:
— Счастлив?
— Очень.
Он улыбался. Это была не особо широкая и не особо открытая улыбка. Просто довольная улыбка. Момоко усмехнулась, Волчок вопросительно уставился на нее:
— Ты над чем смеешься?
— Над твоим видом.
— А какой у меня вид?
— Расслабленный у тебя вид, такой вид, будто тебе наконец дали команду «вольно», солдат. Я же говорила, тебе здесь поправится.