— Мы видели, о баба, татарское поле, — напомнил Войку. — Не значит ли это, что близок и для вас мир?
Эмин-бей усмехнулся.
— Для кого воссиял светильник мира в сей вселенной зла? — спросил он. — Аллах не являл еще людям такого чуда, как он ни всемогущ и всеблаг. Ты говорил, мой Войку, о своем хлебе, от которого люди не ходят за лучшим; что ищут тогда в чужих пределах народы, сотни лет сидящие на своей земле, — литва и франки, венгры и германцы? Разве греки и римляне не сеяли хлеб? Дадут ли более, чем две лепешки, моему народу увиденные тобою малые, худо вспаханные, без умения засеянные поля? И когда татары научатся еще как следует пахать?
Войку слышал в этих словах горькую правду. Мирным полям Молдовы от века грозила война, со всех рубежей.
— Не нам судить отцов и дедов, — продолжал Эмин-бей, — великих богадуров, приведших нас в эти степи. Мы здесь — всевышний так видимо нам судил — в неласковых, хотя и теплых краях Крыма и Поля, где мало корма для наших коней, овец, верблюдов. Когда-то, если шла орда, — целые дни шли и стада. Теперь таких стад давно нет, степи не дают им пищи. Вся надежда моя, Войку, — на руки воинов, на быстроту их коней. Ибо как иначе накормлю я мой народ? Чем напитаю ребятишек, глядящих на меня из каждой юрты, если воины, воротясь из набегов, не пригонят толпы ясыря?
Что мог ответить татарину молодой витязь, рано возмужавший, разумом постигавший жестокие законы мира, в котором жил? Заброшенные за полсвета от старой родины слепою жаждой власти первых чингисидов, не в силах уже ни возвратиться, ни сесть на землю в новом месте — на такое требовались века, — потомки монголов были обречены на вечную войну ради грабежа, пока походы, мор и голод не уменьшат их в числе до малой орды, способной найти себе место среди занятых оседлыми племенами, освоенных угодий. Но доводы бея все-таки мало трогали сердце внука молдавского воина-пахаря. Кочевали же когда-то мадьяры, секеи! Ныне же пашут землю и тем живут. А его народ, молдаване! Разве не садятся каждый год на коней, защищая свой край, порой же — идя войной на соседей, чтобы упредить нападение и взять, конечно, добычу? Но кормит все-таки их родная земля, кормит труд.
— Ведь что возьмешь в чужой земле? — продолжал князь, потягивая напиток с Хиоса, говоря более с собой. — Хлеба на конях вдоволь не увезешь, скота у соседей мало. Золото, дорогие вещи — у богатых, а их немного. Чтобы прокормить от лета до лета целый народ, надо начисто ограбить соседний, а что взять у бедняка, кроме дочери и сына, кроме его самого?
— То ж люди, — не сдержался Войку. — Не скотина, не скарб.
Князь с любопытством взглянул на юношу, в глазах властелина вдруг зажглись лукавые искорки. Откуда у него такое? Неужто он, простой порубежный воин, воспринял как истину суждения своего учителя, старого зодчего, строителя Ак-Кермена? Видел бы он собственного родителя — во время набега на польские земли, на мунтянские! Тудор Боур, бывало, брал Эминека с собой, отправляясь со стягом к соседям. Капитан умел блюсти законы войны: ни добыча не уходила от него, ни полон.
— Закон Иисуса, — сказал вместо этого бей, — объявляет людей равными; но то — перед богом, не людьми. Он ставит торговлю себе подобными под запрет; но разве не к христианским работорговцам в Каффе гнали мы до сих пор свой ясырь, — к генуэзцам, венецианцам, грекам? Разве не скрепляют они свои сделки о рабах-христианах в церквах, клянясь именем Распятого? И разве не мы же, мусульмане, покарали тех кровососов, обрушившись на них, как стрелы бедствия, в их крепостях? Открою тебе, юноша, правду, — франки Италии кажутся мудрыми и храбрыми, во многих искусствах они преуспели более других. Но истинная цена их разуму — не более поддельного аспра, показавшего свою медь.[25] На самом же деле эти франки — твари и скоты, не различающие, что — польза и что — вред, не ведающие, что есть жизнь и что — смерть.
— С кем же ныне, баба, станете вы торговать?
Эмин-бей усмехнулся.
— Найдутся, сын мой, купцы на вечный наш товар, — ответил он. — Что до франков — нам нечего о них жалеть.
Склонив голову, вошел гонец, что-то зашептал степному князю на ухо. Эмин-бей довольно улыбнулся.
— Мои люди ведут полон, — сообщил он Войку, отослав вестника. — Утром мы увидим, что послала дому моему удача, дальнейшее же — во власти Аллаха! Не богатым, не работающим, не добрым — сделай свой народ сильным: такова мудрость государя, — заключил Эмин-бей. — Остальное приложится. Лишь бы смог твой народ выстоять среди невзгод и вражды этого мира, сохранить себя!
— Эмик! — раздался где-то вблизи, за толстыми шелками, капризный женский голос. Войку знал уже — то звала бея его шестнадцатилетняя любимая жена, подолянка Людмила. Седой князь, расплывшись в счастливой улыбке, вскочил на ноги.
Молчаливый гулям отвел Войку в предназначенную ему юрту. Войлочный домик был удобным и теплым, ковры — мягкие, кожаные подушки манили прилечь отдохнуть. Мешал только запах — десятками лет напитавший мягкие пол и стены, густой дух прежних, редко мывшихся хозяев и жильцов, острый запах, к которому не смог еще привыкнуть молодой сотник. Видимо поэтому безмолвный слуга внес в юрту бронзовую курительницу, источавшую пряный аромат.
Синеглазая босая полонянка, неслышно войдя и встав на колени, коснулась лбом кошмы и, выпрямившись, стала ждать воли гостя. У девушки были большие серые глаза, льняные волосы, завязанные на затылке узлом; малиновые губы приоткрылись, обнажив ровные зубы. Войку, улыбнувшись, покачал головой; красавица чуть усмехнулась в ответ и исчезла.
Войку вышел в теплую, звенящую хорами сверчков, душистую полутьму. За чертой татарского лагеря переливали в золото лунный свет бархатистые волны ковыля. Никто в эту вторую ночь у Эмин-бея не охранял юрту княжьего гостя-пленника. Юноша ступил с расстеленного у порога войлока в шершавую траву. В лагере еще не спали; между большим кругом юрт и станом княжьего аила, едва освещенные угасающими кострами, сновали чьи-то легкие тени. Чербул сделал несколько шагов среди войлочных копен татарских жилищ и остановился. Из-за ближней юрты на грудь витязя бросилась Роксана.
Взяв княжну за руки, сотник повел ее к своему пристанищу. У порога юрты, однако, Роксана решительно остановилась и тряхнула головой.
— Посидим лучше здесь, — шепнула она, — подышим хоть немного чистым воздухом.
Войку расстелил на теплой травяной кочке плащ и усадил на него возлюбленную. Сложив знакомым ему движением руки, словно крылья, Роксана примостилась у его груди. Он с нежностью сжал ее легкую ладонь.
— Что же с нами будет? — спросила княжна.
— Бей дал мне слово отпустить нас, как только сможет, в Молдавскую землю, дав провожатых, — сказал сотник.
— Чего же он ждет?
Войку пожал плечами.
— Не знаю, — усмехнулся он. — Может быть, сам Аллах должен подать ему знамение, может — пророк…
— Скорее — дьявол, — с неприязнью сказала Роксана. — Они служат ему все.
Войку поднес ее руку к губам.
— Может быть, Сана, не спорю, в загадках веры я не силен. Только боюсь: чужие боги всегда казались людям чертями, чужая вера — нечистой. Так что лучше нам ее не судить.
— Кто в своей вере не крепок, тот всегда готов примириться с чужой, — сказала она. — Об этом впереди у нас — долгая речь. Если даст только бог нам быть вместе, если не обманет тебя этот слуга сатаны…
— В старых сказках Земли Молдавской нередко говорится: они прожили до ста лет в счастье и умерли в один день, — вспомнил витязь. — Так будет, верю, и с нами, сколько ни придется для этого одолеть невзгод.
— Да услышит твои слова богородица-дева, — перекрестилась Роксана.
— Потому, милая, — проговорил медленно сотник, — куда бы мы с тобой ни попали и что бы с нами ни случилось, помни: я непременно приду, чтобы выручить тебя, вызволить. Даже смерть, запомни, не помешает мне: расставаясь с жизнью, я успею измыслить способ, как прийти тебе на помощь из-за последней черты.