Недалеко, вправо, за вышкой, стоит вольно полк красноармейцев. Так же когда-то стоял и он, Глеб. Давно ли это было? А теперь он здесь: опять рабочий завода. Завод! Сколько положено сил, сколько было борьбы! Вот он, завод, — богатырь и красавец! Был он недавно мертвец — свалка, руины, крысиное гнездо. А теперь — грохочут дизеля, звенят провода, насыщенные электричеством, играют ролами бремсберги и гремят вагонетки. Завтра заревет и закружится на своих осях первая великанная цистерна вращающейся печи, а вон из этой страшенной трубы заклубятся седые облака пыли и пара.
Разве все это не стоит того, чтобы эти несметные толпы народа пришли сюда и порадовались общей победе? Что он. Глеб, среди этого людского моря? Не море, а живая гора — камни, воскресшие людом… Ух, какая силища! Это — те, что с лопатами, кирками и молотами прорезали горы для бремсберга. Это было весной, в такой же вот прозрачный солнечный день. Тогда была пролита первая кровь. Теперь город — с дровами, а здесь все готово к пуску завода. Сколько крови в этой великой рабочей армии! Ее, этой крови, хватит надолго… Работает транспорт. Будет работать «Судосталь». Зашумят паровые мельницы. А разве мало здесь горных потоков, чтобы поставить турбины?..
Были когда-то смертельные ночи и дни в боях, и было: дрожал за жизнь свою и думал о Даше. Как все это давно, как далеко и ничтожно! Даша… Ее нет: она утонула в толпах, и ее не найдешь. Все это далеко и не нужно. И его — нет, а есть только взволнованные массы, и своим сердцем он чувствует тысячи сердец… Рабочий класс, республика, великое строительство жизни… Черт возьми, мы умеем страдать, но умеем же и радоваться!..
— Чумалов!..
Клейст стоял около Глеба, бледный, строгий, с сухими глазами.
— Герман Германович!.. Друг!..
Клейст отвернулся и пошел от него в другой конец площадки, вздрагивая плечами.
Колыхались и трепетали знамена и транспаранты. Песни и взрывы голосов потрясали воздух, и под ногами Глеба дрожала дощатая настилка. Пляски под всплески ладошек, звонкий речитатив… Видно, как осыпается камень и щебень в пластах скалы…
У Лошака все было от слесарного цеха: и горб, и лицо, и засаленная годами кепка. Громада крючился в ознобе, страдая от недуга. Лицо было желтое, лихорадочное, с острыми скулами. Спина и плечи поднимались к ушам, и он надрывался от кашля. Лошак натянул кепку на глаза и ударил ладонью по спине Глеба.
— Гвоздуем, голова… Верно!.. Поставили дело на попа знатно…
А Громада, задыхаясь, напрягал все силы, чтобы крикнуть громко и очень значительно:
— Вот именно, товарищи… Как мы есть дали великолепное достижение, я просто на своих ногах не стою… Товарищ Чумалов… да ежели бы… эх!.. Товарищи… тут — всё и везде… и так я дале…
Глеб больше не мог стоять: хотелось сбежать с высоты в это море голов, хотелось закричать во все горло до надсады… Все равно: разве это можно выдержать? Вот оно то, чем он жил все эти месяцы… Оно тут, оно собрано в единую силу…
Он подошел к Бадьину и Жидкому и спросил, будто между прочим:
— Начнем, что ли, ребята?
Бадьин скользнул по его лицу холодными глазами и отвернулся.
— Да, пора начинать, Чумалов… Сейчас я заверну на четверть часа, а потом ты… ударь этак покрепче… И сразу же подавай сигнал.
Жидкий схватил Глеба за плечи.
— Эх, Чумалыч! Дорогой ты мой!.. Жалко с тобой расставаться…
— И не говори, друг, — прямо голову рвут. А как жили! Какую работу совершили! Нельзя тебя отпускать, Жидкий, ни под каким видом… Поеду хлопотать…
Бадьин замкнуто и холодно отошел к парапету, и Глеб опять больно почувствовал в нем непримиримого своего врага.
Внизу, по шоссе, все еще шли густые колонны со знаменами, а за ними, в серых бетонах, гремели и потрясали воздух оркестры, топот и песни.
…Вот человек, с которым он не может стоять на одной земле. Бадьин опирался руками о перила, и плечи его подымались выше затылка. Он смотрел вниз, на толпы, и в мускулах его, в зорких поворотах головы, в небрежной его обособленности — сознание своей силы и значительности.
«Карьерист!..»
Глеб до боли сжал зубы.
…До сих пор еще не остыл он от пережитого в Доме Советов.
Вскоре после ухода Даши он забежал мимоходом взглянуть, как им вдвоем с Полей живется. В коридоре была певучая пустота и дремотный полусумрак (на лестнице, над дверью, часы отзвонили одиннадцать ночи). Глухо и уютно рокотали голоса внутри комнат. Где-то очень далеко звякала чайная посуда и шумели примусы.
В конце коридора мутно горел огненный квадрат на стене.
Это настежь была открыта дверь в комнату Чибиса.
В комнате Поли была тишина. Глеб не успел постучать: быстрые испуганные шаги зашлепали к двери (должно быть, Поля была босиком).
— Кто тут, ну?
Дверь открылась широко, со всего размаху и больно ударила его по плечу.
— Тьфу, будь ты неладная! Так же можно искалечить человека… Ну, здравствуй, Поля!..
Мехова стояла на пороге, бледная, слепая от страха.
— Глеб!..
— Да что ты, милок?.. Пришел проведать тебя, а ты смотришь на меня зверем. Ну, как прыгаешь?.. Давно тебя не видал… Где же Даша?
Он шагнул к ней и протянул руку, чтобы ласково обнять ее. Она сразу поняла, прислонилась к косяку и жалко улыбнулась.
— Ах, Глеб!.. Как я испугалась!.. Даша сейчас придет… После того, что я пережила, Глеб, я точно… потеряла себя… Было бы лучше, если бы ты не приходил… Почему ты не поддержал меня раньше?.. Почему всё вышло так нелепо и ужасно?.. Я больна, Глеб… Не приходи сюда больше: это мне мучительно… Точно я попала в крушение и задавлена обломками.
Глеб, смущенный, смотрел на нее и не знал, что сказать. И не чувствовал к ней ни былой нежности, ни участия: слишком уж она была жалка и беспомощна. Не было в ней больше прежней жизнерадостной кудрявой женщины.
— Мне нужно уехать, Глеб, — отдохнуть и собраться с силами. В мужчинах много страшного, Глеб. Теперь мне кажется, что в каждом из вас сидит Бадьин… Иди, Глеб, пожалуйста… Не сейчас, а потом… в иной обстановке… Почему ты тогда не дал мне того, что я хотела?.. Может быть, этого не случилось бы со мною…
Она улыбалась растерянно, испуганно, и в глазах ее блестели слезы.
— Вот она, Даша!.. Вот она!.. Возьми его, пожалуйста, Даша, и уведи подальше…
Даша взяла его за плечи и оттолкнула от двери, а дверь осторожно и плотно затворила за Полей.
— Ну-ка, вояка, пойдем!.. Давай-ка погуляем с тобой да покалякаем… Вот и хорошо, что зашел…
В душе была обида и горечь, но радости своей от близости Даши скрыть не мог. Он сжимал ее пальцы и улыбался.
— Ну, так когда же домой-то, Дашок? А то спалю свою берлогу и переселюсь сюда.
Она не сразу ответила, и в этот короткий момент ее молчания Глеб увидел, что в душе у неё — какая-то тяжелая борьба и смута.
— Не заводи пока об этом разговора, Глебушка…
Сердце его больно сжалось, и он едва сдержал стон.
— Так. Я это чуял уже раньше. Только канителились и валяли дурака. А Бадьин — мерзавец и бандит. Я его все же пришью, будет час… Он съел и тебя и Мехову…
— Глеб, пойми же наконец, что не можем мы так продолжать… Зачем отравлять жизнь? Вспомни: ведь ты каждую нашу ночь превращал в пытку. А я так не могу. Я хочу по-новому жить. Бери меня такой, какая я есть. Только такая мне нужна любовь. Ты мне дорог такой, каким я тебя знаю, и мне наплевать, что у тебя было без меня. А ты меня не уважаешь и топчешь. Не могу я так. А Бадьина оставь: Бадьин ни при чем.
— Даша, я теперь как бездомный пес. Всю душу вложил в завод. Уеду в армию…
Даша с ласковой улыбкой погладила его по груди.
— Ну, пострадаем, Глеб, помучаемся. Что же делать, если так сложилось? Придет время, и мы построим себе новую жизнь… Перегорит все, утрясется, а мы поразмыслим, как быть и как завязать новые узлы… Ведь мы же не расстаемся, Глеб. Мы же будем на виду друг у друга… вместе же будем…
С бешенством и тоской он сбросил ее руку и пошел к выходу. Носом к носу он встретился с Бадьиным, который стоял в дверях своей комнаты и смотрел на Глеба. Стоял прямо, поблескивая кожей тужурки, с руками, глубоко засунутыми в карманы.